Ржавое зарево
Шрифт:
Мечник только зубами поскрипывал, глядя на это общество, мирно коротающее ночь за душевной беседою. Поди, скоро уж восток заалеется, у них же вместо отдыха то плач, то бесконечные разглагольствования… А днем невыспавшиеся сопутнички будут шевелиться, как стылые мухи, да зевать на весь лес. Раздражение Кудеслава в конце концов прорвалось неприязненным замечанием касательно урманкиной скрадливости — и что? Векша коротко оглянулась да пришикнула (это на мужа-то!); еще и Мысь-щенявка туда же… Нетерпеливая оглядка, досадливое выраженье лица — все это у обеих получилось до того одинаково, словно бы в Мечниковых глазах вдруг задвоилось.
Бывшая Полудура
— Подыхай… ох, нет… отдыхай, вот. Ты — отдыхай, дозор буду йег… я.
— Уж ты нынче надозорничаешь, — буркнул Кудеслав. — Для тебя, поди, на ноги встать — и то покуда труд нешуточный…
— Тогда сторожем я буду, — это вмешалась Векша.
И, по мужниным глазам поняв, какого тот мнения о ней, как об охороннице, заторопилась добавить:
— Я на стороже не одна буду. То есть одна, но не только… Не сама, в общем. А выворотни… — подлинная Горютина дочь как-то странно напряглась, взгляд ее ослюдянел, — выворотни, человече, нынешней ночью вас не обеспокоят.
Нет, Мечнику и в голову не пришло уподозрить жену в обманном подделывании под чужой голос — ТАК подделаться невозможно.
Что ж, мудрый волхв (даже находящийся на преизрядном отдалении и чувствующий Векшиными чувствами), наверное, все-таки окажется не худшим охоронником, чем вконец утомившийся воин. И ежели он — волхв — говорит (пускай и не своими устами), что остаток ночи не грозит нападением, то наверняка имеются веские основания говорить именно так.
Кудеслав сбросил шлем, расстегнул опояску и лег, пристроив меч близ правой руки. Внутренность собственного панциря да усыпанная палым листом земля показались донельзя измотанному вятичу ложем мягчайшим из всех, на каких ему когда-либо приходилось отдыхать. Веки смежились сами собою, и в сладко цепенеющем разуме вроде бы совершенно ни к месту всколыхнулся слышанный лишь однажды, но крепко запомнившийся напев:
…А потом… эко слово занятное: «вновь»…Задышать, отплевав материнскую кровь,И бездумно взглянуть сквозь глазницыНародившейся новой темницы…Показалось задремывающему воину, или в лад напеву-заклинанью всколыхнулась упрятанная на груди лядунка? Лядунка с пеплом родительского очага, превращенным в дорогоценный лал — подарок двуименного бога…
Показалось Мечнику, или в лад спокойным ударам сердца начала еле заметно пошевеливаться блестяшка, отданная Корочуном по воле Счи' сленя-Счисле' ни?
Может, и не показалось.
А может, это сон уже начинал шутить свои замысловатые шутки.
10
Конопатый мужичонка, которого Хорь невесть как исхитрился приметить среди злобно насупленной боярской дворни, впрямь хорошо знал дорогу. И морочиться с ним не пришлось — дали только поглядеть на то, что сталось с прочими. Проняло мужика, враз стал говорлив и угодлив.
И вот теперь стоит, переминается с ноги на ногу в чавкающей болотной жиже, раболепно засматривает в едва различимые по предвечерней сумеречной поре лица верховых: вот, дескать, не слукавил, не обманул, привел, куда велено.
Верховые помалкивали. Не то чтобы тревожились они или в силе своей усомнились — просто такого, увиденного, никто не ждал.
Хорь выпростал ногу из стремени, пнул мужика-провожатого в плечо, шепнул:
— Что ж ты,
башка твоя кочерыжкой, плел? Нешто сторожки такими бывают?Мужичок всхлипнул, задышал часто-часто, собрался было пояснять да оправдываться, но Хорь, перегнувшись с седла, сгреб его пятерней за бороду, прошипел в лицо: «А ну, тихо!» Потом выпрямился, глянул на хмурящегося Чекана:
— Ну, говори, Василий, чего делать-то? У меня уж сабля сама из ножен ползет.
Чекан молча супился, комкал в кулаке холеную бороду, цепко ощупывал взглядом открывшееся впереди строение. Крепкий частокол, тяжкие, медными полосами окованные ворота, вскинувшаяся в вечернее небо тесовая крыша, узкие окна-бойницы…
Вот тебе и сторожка.
Экая хоромина — острог, да и только.
И что же теперь?
Сколько собрал боярин к себе в болотное логово холопей да приживальщиков? Может статься, что десятков пять, а может, и того поболее будет — терем велик, вместителен.
Силы-то хватит вломиться во змиево гнездо (как вот нынче утром в палаты его вотчинные вломились) и боярина порешить в рубке — тоже дело возможное (он хоть и стар, но не робок; сабли не напоив, в бега вряд ли кинется), да только… Приказано живым его доставить, целехоньким. Удастся ли? Нельзя, чтобы не удалось. Григорий Лукьяныч Скуратов-Бельский к удачливым ласков и милостив, а к неудачливым… Не верит Малюта в неудачливость, вот беда-то в чем. А в измену он верит охотно.
Тихо за черным частоколом, ни железного звяканья, ни конских всхрапов, ни голосов человечьих — ничего не слыхать. Но оконца светятся, есть там, стало быть, кто-то. Кто? Сколько их? Эх, незнание хуже пытки… И собаки на дворе не брешут. Почему? Неужто нету их там? Хоть и странно это, а похоже, что так. Иначе уж почуяли бы чужих, тревогу бы учинили.
А ведь частокол, пожалуй, не больно-то и высок, с коня перемахнуть — плевое дело. Так что, понадеяться на авось?
Лес уже сделался по-ночному темен, лишь в беззвездном небе бурым нечистым заревом дотлевал закат. Этак скоро и руки своей не увидишь… И почему-то вдруг припомнилось давнее, совсем непохожее: казанский поход, сухие прикамские степи, ночная стычка, когда посланные в дозор Васька Чекан и пожилой стрелец Чеботарь напоролись на троих конных татар. Чертом вертелся в седле Васька — словно бы не по собственному разуменью рубил ворогов, а лишь безвольно цеплялся за рукоять взбесившейся сабли. В считанные мгновения он сумел управиться со всеми тремя, вот только товарища выручить не успел.
…Чеботарь умирал. Темен был он, этот пожилой, но крепкий еще мужик, никто о нем ничего не знал толком. Не то расстрига, не то и вовсе колдун да скрытый язычник — вечно угрюмый, никогда не глядящий прямо… Он и слова-то ронял скупо, редко, словно опасался ненароком сболтнуть сокровенное. Этой обычной своей молчаливости он изменил только в смертный час.
«Давно я к тебе приглядываюсь, Васька. Силен ты, силен да умел… Руки, небось, до того к оружью привыкли, что сами нужное совершают — прежде, чем голова успеет помыслить… Так? Так…
Ты, Васька Чекан, бойся… Пуще всего на свете бойся-страшись бессмысленной прыти своих привычных к оружию рук. В бою-то покуда сберегает тебя воинская сноровка, но только от настоящей беды не защита она, нет, не защита… Она, Васька, сама-то и есть настоящая беда. Запомни мои слова: рано или поздно покарает тебя Господь этим твоим умением… Страшно покарает…»
Он еще что-то шептал — вздрагивая, хрипя разрубленной грудью — и Чекан наклонялся к самым его губам, стараясь расслышать, понять…