Чтение онлайн

ЖАНРЫ

С Г О В О Р — повесть

Кузнецов-Тулянин Александр

Шрифт:

 - Дурак ты, — добавил Скосов. Он знал, что за побег со стрельбой дезертира в лучшем случае ожидали года три дисбата, а что вероятнее — более длительный срок в колонии. И Скосов хотел было сказать об этом ему, но почему–то осекся, равнодушно подумал: «А не все ли равно?» — и спросил только: - Автомат выбросил?

 Солдатик потупился — совсем как нашкодивший подросток.

 - Ничего не выбросил… Спрятал.

 Скосов вдумчиво додымил сигаретку, растоптал окурок, протянул неопределенное: - Н–да… — И отвернулся, сделал несколько раздумчивых шагов вдоль стены склада, в щелях которой потухал день, и, задрав голову, внимательно осмотрел бревенчатые перекрытия и двухскатную, местами дырявую крышу, словно его очень интересовало это неказистое запущенное строение, собранное из толстых бревен и длинных горбылей. И вдруг пошел — для себя даже неожиданно — к выходу. «Чего

там дальше рассусоливать, и так все ясно», — подумалось ему мельком.

 Неизвестный удалялся. А Глушков один остался посреди пустого насквозь продуваемого студеным сырым ветром помещения. В руке он зачем–то держал потухшую сигаретку, и что с ней нужно было делать теперь, он не знал, бросить ее просто так на земляной пол он почему–то не решался. Он видел вдалеке совершенно равнодушную широкую спину, которая уже замаячила на выходе, и Глушков еще больше ссутулился и съежился, сунул руки в карманы шинели, чувствуя, как пальцы крошат окурок на дне кармана. Как вдруг незнакомец остановился и крикнул издали: - Есть хочешь?

 - Хочу, — пискляво, не задумываясь, выкрикнул Глушков и подался вперед, сделал два–три порывистых неудержимых шага.

 Неизвестный тянул время, побарывая свои раздумья, и несколько мгновений оба напряженно молчали, но Глушков с бешено колотящимся сердцем уже чувствовал–знал, чем вот–вот разрешится для него это молчание. И человек тот сказал своим неизменным ровным голосом: - Заройся, не высовывай носа и жди…

 Глушков вновь увидел широкую спину, которая быстро удалялась и через мгновение исчезла, растворилась в сумерках, исподволь насочившихся в воздух из земли. И Глушков уже видел в проеме мокнущие под дождем несколько обвислых деревьев и ржавую промятую железную бочку, но и они быстро превращались в размытые сумерками тени. Он тряхнул головой, словно хотел отделаться от наваждения, словно неизвестный человек только почудился ему, был не живым, а являлось ему некое видение из царства теней, из тех приоткрытых дверей, что маячили в его воображении. Он поплелся к своему укрытию и, когда примостился в углублении в куче сухих водорослей, которую нагреб два дня назад, почувствовал упирающийся в бедро приклад автомата. С удивлением вспомнил, как тыкал стволом оружия со взведенным затвором и спущенным предохранителем в свое тело. Но теперь поза, в которой он, усердно сопя, проделывал эти действия — сидя на корточках и дотягиваясь до спускового крючка напряженным пальцем — поза эта показалась ему омерзительной и нелепой, словно вот так, сидя на корточках, он готовился испражниться своей жизнью. И еще удивило его, что вот эти действия, происходившие с ним всего минут двадцать назад, казались теперь отодвинутыми в совсем уж далекое глухое прошлое, и не ему вовсе принадлежавшее, а увиденное или услышанное им со стороны.

 Глушков лег навзничь и долго лежал так, всматриваясь в угасающий свет в широкой прорехе в крыше, и постепенно плотная тьма поднялась от земли до небес, но сквозь тьму иногда проплывали странные бледные шары, похожие на клубы пара, и за ними нельзя было уследить, они исчезали из–под взора. Глушков закрыл глаза и попытался задремать, но спать он не мог, но не мог и ничего делать, как только неподвижно лежать. Он совсем обессилел и долго не шевелился, отдавшись во власть холода. Глушков был спокоен, словно дождь, почти не смолкавший несколько дней и ночей, все унес в море, и у щуплого продрогшего тела ничего не осталось, кроме пустой утомленности.

 * * *

 В ту ночь, когда разводящий офицер оставил его в круге фонарного света у длинного бетонного гаража с техникой, Глушков был охвачен неодолимым желанием убийства. Глушков знал, что это желание таится в любом, даже в самом мирном человеке, и знал, что природой своей оно обязано самой скверной звериной человеческой стороне. Но он ничего не мог поделать с собой, больше того, он лелеял, смаковал это желание с того самого момента, как получил автомат в оружейке. И мысленно он до самоистязания, до испарины раз за разом обыгрывал, обмусоливал вероятность того, что он может вот так беспрепятственно, всего лишь по прихоти своего растоптанного самолюбия пойти и расстрелять весь боекомплект в ненавистных ему людей, и как пули будут размочаливать, разбивать вдребезги эти проклятые перекошенные страхом лица.

 Будущего не было. Было его настоящее, когда он получал автомат и ставил в журнале подпись. Было прошлое — отвердевшая субстанция, которую уже никакими силами нельзя было изменить. Прошлое начиналось в тот час, когда казарма, извергая в воздух кислые застоявшиеся миазмы, пробуждалась от ночного сна. Глушков проснулся

за несколько минут до подъема. И так было всегда: несмотря на хроническое недосыпание, он в эти последние, самые ценные минуты сна вздрагивал и открывал глаза. Ему воображалось это так, что пока одна половина его — реальная — спала, другая, явленная предутренним сном, так и сидела перед часами, моргая неусыпными глазами и хмуря густые брови, боясь пропустить нужную минуту.

 Казарма еще дышала ночной тишиной, и еще не взметнулась пыль в косых лучах, пронзивших помещение, но второй ярус кроватей, где по ночам обитали в тесных болезненных сновидениях тихие бледные салаги — «духи» и «шнурки», уже зашевелился, из–под одеял высовывались впалые лица — мордочки осторожных зверьков. И злое напряжение нарастало с каждой секундой, его начинали чувствовать и «деды» на престижном первом ярусе, которые недовольно сопели, натянуто изображая из себя ленивых самодовольных барчуков. Напряжение раздувалось, звенело в пропитанном потом воздухе. И все это готово было в любую секунду лопнуть…

 В казарму вошел худосочный дежурный сержант (Глушков заметил его красную, отдавленную во время неудобного сна за столом щеку), просипел спросонья: «Рота, подъем!» — и спешно вновь скрылся за дверью, потому что кто–то из «дедов» уже запустил в него заранее приготовленным для такой шутки сапогом. Железная подковка на каблуке летящего сапога грохнула о дверь как раз в тот момент, когда десятки босых салажьих ног проворно грохнули об пол.

 Пока молодые торопливо одевались, кое–кто из «стариков», делающих вид, что еще мирно почивает, вполглаза посматривал за ними. И стоило Глушкову замешкаться с портянками, замереть на мгновение в сонной задумчивости, подобно цапле, на одной ноге, рядовой Бычков, кудрявый малый родом из какой–то приграничной с Белоруссией деревни, разъевший на втором году службы крепкую ряшку, произнес из своей постели, где чинно возлегал, по–барски раскинув на стороны толстые руки: - Глухой, сорок пять секунд — отбой… — и произнес это тихим воркующим голосом, вроде мирно беседуя с кем–то, глядя при этом мимо замешкавшегося бойца, в розовую ленивую даль за рассветным окном.

 Глушков знал, что эта отрешенная умиротворенность притворна и за внешним покоем скрывается нерастрачиваемая сила сытого созревшего самца, которую тот избывает в регулярных издевательствах над покорными «духами». И Глушков с внутренним содроганием судорожно разделся, уложил вещички на табурете и неуклюже, длинноруко, но стремительно, вскарабкался на второй ярус.

 - Глухой, подъем…

 

 Фигура Бычкова, крепко сбитая, подкачанная гирями, была для Глушкова чем–то вроде повторяющегося кошмара из жутковатых снов. Нельзя сказать, что Бычков обходил своим вниманием других салаг и что Глушкову не доставалось от других «дедов», но именно Бычков испытывал к Глушкову особую садистскую тягу. Все это немного походило на давние школьные тяготы, когда в классе непременно находилась пара учеников, один из которых, сентиментальный, и хлипкий, но самолюбивый, становился объектом для постоянных издевательств другого — туповатого грубого переростка. Но в казарме шалости детства разрослись, обретя предсмертную невыносимую тяжесть.

 Бычков, морща низкий лоб с наползавшими кудряшками, всегда молча надвигался из грубого тесного пространства казармы, сам превращаясь в это пространство. По его маленьким кабаньим глазкам никогда нельзя было угадать, что он собирается предпринять. Чаще всего издевательства этого странного дикого существа сводились к обычному избиению. Бычков мог неожиданно вбить жесткий кулак в живот истязаемого, несколько секунд бесстрастно наблюдать, как тот, скорчившись, раскрасневшись, задыхается, пуская на пол слюни и сопли, а затем несколькими ударами по спине и шее заставить «духа» рухнуть на пол, чтобы еще немного попинать его сапогами: каждый удар не должен был израсходоваться напрасно, силу руки или ноги нужно было всю превратить в чужую боль, но так, чтобы не оставить заметных синяков и не наделать переломов. Это было тонкое искусство, Бычков осваивал его вот уже больше полугода, с тех пор, как был произведен в «черпаки».

 Но иногда мозг Бычкова желал разнообразия, и тогда скучающий старожил казармы заламывал жертве руки за спину и, ладонью перекрыв ей нос и рот, ждал, пока вяло отбивающийся салага не начнет слабеть и почти терять сознание. Тогда Бычков слегка приоткрывал ладонь, дозволял небольшой порции воздуха просочиться в легкие жертвы и вновь перекрывал дыхание. Удовлетворившись, он отпускал жертву, тщательно оботря обслюнявленную ладонь о ее волосы, шею, гимнастерку…

 - Глухой, подъем…

 - Глухой, отбой…

Поделиться с друзьями: