С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции
Шрифт:
В 1960 году, впервые после почти сорокалетней разлуки с родными повидав в Париже дочку Таню (былую двенадцатилетнюю танцовщицу, а ныне закулисную труженицу МХАТ), смогла, наконец, Зинаида передать семье покойного брата Жени в Москву его, не проданные тогда (в 1927-м) грузинские пейзажи…
Зинаида тоже выставлялась с мирискусниками в галерее Берхайма-Младшего на рю Фобур Сент-Оноре, да и отдельно выставлялась в галерее Шарпантье. Но продавалось у нее очень мало. Приходилось писать заказные портреты, когда выпадали заказы. В общем, выживали Серебряковы с трудом, с трудом платили за квартиру-студию, где жили теперь уже втроем (пятнадцатилетняя Катюша приехала к маме в 1928 году, после этого российская мышеловка захлопнулась).
А все же выживали, все же выезжали летом в самые красивые уголки Франции, модные среди художников — и в Коллиур, и в Тоскану, и под Ниццу, и снова в Бретань. Сохранилась запись в дневнике Евгения
«6 сентября… Завтрак, отъезд… в Марсель… Волшебная дорога: Ла Сьота, Кассис, перевал к Марселю. Останавливались для зарисовок. Зинок в большом экстазе…»
Зимой 1928–1929 года прошла у Зинаиды Серебряковой персональная выставка в Ленинграде. Еще не считали ее, видимо, несмотря на четырехлетнее ее отсутствие, эмигранткой и вообще, имели «люди знающие» свои виды на семью Бенуа (ведь и дядя Шура еще долгие годы после бегства из России числился по-прежнему в дирекции «Эрмитажа»).
На ленинградской выставке Серебряковой показаны были ее старые нескучанские картины, в первую очередь, конечно, картины «на крестьянские темы», которые показались на сей раз в России до крайности актуальными. Выставку организовал Ленинградский Совет профсоюзов, радевший якобы о срочном «воспитании художественного вкуса» в толще рабочего класса. Именно этим объясняет искусствовед А. Амшинская неожиданное появление картин невозвращенки Серебряковой в городе Ленина и интерес, который проявила к ним в то «полное исканий время» художественная организация с грозной аббревиатурой в названии НОЖ (Новое Общество Живописцев?).
Могли быть, впрочем, у этой странной выставки и другие мотивы и цели. В 1927 году партия взяла курс на коллективизацию, а с 1929 уже полным ходом шло в рамках той же программы истребление российского трудового крестьянства. Так что повышенный интерес властей и художественной организации НОЖ к «крестьянским» полотнам Серебряковой был, видимо, не вполне эстетским. По обычаю большевистской пропаганды геноцид трудового крестьянства должен было сопровождаться гимнами труженикам земли. Вот ленинградский профсоюз и устроил в «городе Ленина» выставку «крестьянских холстов» беглой Серебряковой, а группа НОЖ задумалась, не взять ли себе в наставницы эту талантливую художницу недавнего прошлого. Затея не удалась, и сам НОЖ не занял должного места в ту пору, когда под нож пускали российское крестьянство. Однако об этой инициативе 55 лет спустя (в самый канун «Перестройки») вспомнила советский искусствовед (А. Амшинская), решившая перекинуть мост от Возрождения и Зинаиды Серебряковой к захиревшему соцреализму. Она приурочила этот мостостроительный эксперимент к столетию со дня рождения Зинаиды Серебряковой и так сообщила о своих научных розысканиях в солидном журнале «Искусство»:
«В то полное исканий время не случайным был выбор именно творчества Серебряковой из числа многих русских мастеров для персональной выставки. В среде ленинградских художников шли поиски большого стиля, соответствовавшего наступившей новой эпохе. Творчество Зинаиды Евгеньевны представляло интерес в контексте тех требований, которые предъявлялись к искусству Новым обществом живописцев (НОЖ), группой, которая также ставила на повестку дня тему труда, преимущественно крестьянского, а в поисках формы воплощения своего идеала эпохи обращалась к ренессансным традициям. В свете этих поисков, возможно, творчество Серебряковой и явилось тем доводом, которым молодое советское искусство воспользовалось для утверждения своих позиций. Художники, отвечая на потребность времени, создавали картины, рисунки, скульптуры, расписывали архитектуру, изображая свободных, сильных и крепких духом, красивых физически людей. Они рисовали детей, захваченных романтикой подвига (авторше наверняка вспомнился тут неизменный Павлик Морозов. — Б.Н.), детей, овеянных свежим морским ветром, под лучами горячего солнца — детей, мечте которых суждено было сбыться (речь, кажется, о бедном поколении наших родителей, а может, и о нашем тоже. — Б.Н.)… А Серебрякова… в канун революции… сердцем художника ощущала потребность в силе, на которую можно было бы опереться в будущем. Для нее этой силой был крестьянин — человек труда, человек, близкий к природе, к земле».
Браво. Уж тут должен с непременностью грянуть хор упитанных певцов армейского ансамбля.
За неимением поддержки вернемся из Ленинграда в постылый Париж 1928 года, в котором выпали нашей Зинаиде Серебряковой две немалые радости. Во-первых, ей привезли из России доченьку (дядя Шура поспешил и успел под занавес — железный — добыть визу). Во-вторых, как раз в ту пору появился на Зинаидином горизонте тот самый персонаж, что любому художнику в сладких его снах снится, но не всякому является наяву — меценат… Мецената звали Броувер, был он бельгийский барон, занимался разными доходными делами, но в историю искусств Бельгии и России вошел именно как меценат и тонкий ценитель искусства. Знакомство его с картинами Зинаиды Серебряковой произошло на брюссельской выставке (тем и выставки полезны художникам). Вот как об этом рассказывала сама Серебрякова почти сорок лет спустя в письме А. Савинову:«В мае 1928 года открылась выставка «L’Art russe» в Брюсселе, где я выставила два этюда “ню” и один натюрморт. Нескольким бельгийцам понравились мои этюды и один из них заказал мне портреты своей жены и дочерей, а потом устроил поездку в Марокко на один месяц, где у него были обширные плантации, с условием, чтобы я дала ему затем выбрать из моих этюдов все, что ему понравится».
Зинаида приняла дар и провела в ошеломившем ее Марокко счастливые полтора месяца. Условия заказчика она (в отличие от облагодетельствованного позднее тем же бароном Никола де Сталя) выполнила, хотя ничего столь же волнующего, как этюды ее обнаженных русских подружек, привезти барону из мусульманского Марокко не смогла. Впрочем, и то, что она привезла, барону понравилось: он был высокий ценитель искусства, и у него был глаз — алмаз. Это он сумел на первой, малозаметной и маленькой выставке де Сталя разглядеть талант мятущегося русского великана и пособить ему с поездкой…
Барон заметил на брюссельской выставке не только работы Зинаиды, но и работы сына ее Шурика, который выставлялся впервые. Позднее барон Броувер еще раз посылал Зинаиду Серебрякову в Марокко, да и в Бельгии ей с сыном заказывал работу. Правда, иногда, как жаловалась Зинаида, слегка скупердяйничал, когда приходилось платить, но это не от жадности — это от деловитости: для делового человека за работу недоплатить — это профессиональная удача, чистый выигрыш, а сами деньги, тьфу, их потом за окно можно вышвырнуть ради жеста и шика. Многие так делали (наверно, и нынче делают), как скажем, известный транжир и мот Николай Рябушинский…
Главное же не в этом. Главное — выпала Зинаиде поездка, смогла она сбежать из парижской серости (как раньше из харьковской или петербургской), о чем всегда и мечтает художник — сбежать…
Сбежала — и попала в восточную страну чудес, в Марракеш, залитый ослепительным солнцем…
(Сколько раз автор этих строк сбегал из Парижа в Марракеш в молодые годы… Билет от Парижа до Маракеша и обратно стоил тогда полтораста, а за гостиницу платил 6–7 долларов в ночь, вот и сбегал на вечернюю площадь Джамна-Фна, в рыбацкий порт Эссауиры, на пляжи Тагазута…)
Эх, Марокко! Легко представить себе, в какой экстаз пришла в Марракеше художница — с ее обостренной чувствительностью к цвету, к свету…
В солнечный декабрьский денек 28 года, присев на камешке близ мечети и базара, написала Зинаида брату Жене в Россию в кои-то веки не сплошь жалобное письмо:
«Дорогой Женяка, ты, вероятно, уже знаешь, где я очутилась — в Марокко! Меня поразило все здесь до крайности — и костюмы самых разнообразных цветов, и все расы человеческие, перемешанные здесь — негры, арабы, монголы, евреи (совсем библейские) и т. д. Жизнь в Маракеше тоже фантастическая — все делается кустарным образом, как должно быть было 1000 лет тому назад. На площади — называется Джемаль Эль Фна — каждый день тысячи людей смотрят, сидя кружками на земле, на танцы, фокусников, укротителей змей (совсем как дервиши и индусы) и т. д. и т. д. Все женщины закрыты с ног до головы, и ничего, кроме глаз, не видно».
Ай, яй, яй, а ведь барона и Зинаиду как раз интересуют голые смуглые женщины, как же она будет творить?
Впрочем на площади Эль Фна, этом чуде из чудес, есть на что поглядеть и кроме укутанных женщин… Огромная эта площадь — точно отражение звездного неба с мириадами звезд. Однако это не звезды светятся, а крошечные лампочки или свечечки на бесчисленных столиках у торговцев. Еще на этих столиках всяческая дребедень, чаще все же съедобная и притом вкуснейшая, с безошибочным вкусом разложенная на продажу. О, эти марокканцы великие мастера всяческой икебаны и лучших в мире съедобных инсталляций. Ни на одном базаре планеты не довелось мне видеть с таким искусством и вкусом устроенных фруктовых, овощных, тюбетеечных, шальварных, халатных или просто кальсонных прилавков. А я ведь не в пригороде Нью-Йорка живу, не в Квинсе, а в торгово-туристской Франции, где последними из живых искусств уцелели искусство оформления торговых прилавков и витрин, а также искусство рекламы.