С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1.
Шрифт:
Тут в зале поднялся невообразимый шум, смех, раздался иронический голос:
— И это все ваши впечатления?
Есенин побледнел. Вероятно, ему казалось в эту минуту, что он проваливается в пропасть. Но вдруг он искренне и заразительно засмеялся:
— Не выходит что-то у меня в прозе, прочту лучше стихи!
Я вспомнил наш давнишний разговор с Есениным весной 1917 года в Петрограде и его слова: «Стихи могу, а вот лекции не умею».
Публику сразу как будто подменили, раздался добродушный смех, и словно душевной теплотой повеяло из зала на эстраду. Есенин начал, теперь уже без всякого волнения, читать стихи громко, уверенно, со своим всегдашним мастерством. Так бывало и прежде. Стоило слушателям услышать его проникновенный голос, увидеть неистово пляшущие в такт стихам руки и глаза, устремленные
Так закончился этот памятный вечер. ‹…›
Журнал имажинистов «Гостиница для путешествующих в прекрасном» начал свое существование до отъезда Есенина за границу. По его возвращении в Москву в нем были напечатаны новые стихи Есенина 14. Таким образом, сотрудничество продолжалось, но началось уже его охлаждение к журналу. В N 3 после больших колебаний он все же дал свою «Москву кабацкую», а в N 4 наотрез отказался сотрудничать.
Были у нас и новые сотрудники, как называл их Мариенгоф — «молодое поколение» имажинистов, — Иван Грузинов, Николай Эрдман, Матвей Ройзман. Последний славился среди нас своей кипучей энергией, он принимал деятельное участие во всех делах, связанных с изданием журнала и будущего сборника под лаконическим заглавием «Имажинисты» с четырьмя участниками: Мариенгофом, Ивневым, Шершеневичем, Ройзманом (1925).
У Есенина в ту пору назревал разрыв с Мариенгофом, и он не дал своих стихов для этого сборника.
С Есенина начала постепенно сползать искусственная позолота Запада, проявлявшаяся в какой-то странной манере держать себя, словно он так долго путешествовал по дальним странам, что отвык от родных мест и едва их узнавал (первое время он даже говорил с нарочитым акцентом). Он становился снова прежним Есениным времен 1915–1920 годов. Но все же в нем чувствовалась какая-то надломленность.
Встречи наши с Есениным продолжались, как будто в жизни его не произошло никаких перемен. А перемены все же были. Хотя он стал «прежним Есениным», но в нем не было прежней есенинской простоты и непосредственности. Он иногда задумывался, иногда смотрел рассеянно, потом как бы стряхивал с себя что-то ему чуждое и опять становился самим собой, улыбался и балагурил.
Однажды он неожиданно взял мою руку и, крепко сжав, тихо проговорил:
— А все-таки ты счастливый!
— Чем же это? — спросил я удивленно.
— Будто не знаешь?
— Не знаю…
— Ну вот тем и счастлив, что ничего не знаешь.
И быстро переменил тему разговора, так что я до сих пор и не знаю, что он имел в виду. Предполагаю, что это был порыв, когда он хотел поделиться со мной какой-то своей болью, но потом раздумал. Еще до этого странного разговора я стал замечать, что его что-то тяготит. Но пока все это было только как бы намеком на будущее признание.
Разрыв между Есениным и Мариенгофом прошел мимо меня. Или Есенин не хотел меня впутывать в свои «распри», или не хотел оказывать на меня давление, чтобы я последовал его примеру и отстранился от Мариенгофа. Есенин не был никогда ни мелочным, ни мстительным. Благородство души не позволяло ему искать союзников для борьбы с бывшими друзьями. ‹…›
Еще до отъезда Есенина на Кавказ я навестил
его в больнице на Полянке 15. Это было своеобразное лечебное заведение, скорее похожее на пансионат. У Есенина была своя комната — большая, светлая, с четырьмя окнами. Опять встреча, поцелуи, расспросы. На вид Есенин был совершенно здоров.Во время разговора мы сидели у окна. Вдруг Есенин перебил меня на полуслове и, перейдя на шепот, как-то странно оглядываясь по сторонам, сказал:
— Перейдем отсюда скорей. Здесь опасно, понимаешь? Мы здесь слишком на виду, у окна…
Я удивленно посмотрел на Есенина, ничего не понимая. Он, не замечая моего изумленного взгляда, отвел меня в другой угол комнаты, подальше от окна.
— Ну вот, — сказал он, сразу повеселев, — здесь мы в полной безопасности.
— Но какая же может быть опасность? — спросил я.
— О, ты еще всего не знаешь. У меня столько врагов. Увидели бы в окно и запустили бы камнем. Ну и в тебя могли бы попасть. А я не хочу, чтобы ты из-за меня пострадал.
Теперь я уже понял, что у него что-то вроде мании преследования, и перевел разговор на другую тему.
Есенин охотно перешел к разговору о толстом журнале, который он собирается издавать. О «Гостинице для путешествующих в прекрасном» он не хотел больше слышать.
— Пусть Мариенгоф там распоряжается как хочет. Я ни одной строчки стихов туда не дам. А ты… ты как хочешь, я тебя не неволю. Все равно в моем журнале ты будешь и в том и в другом случае. Привлеку в сотрудники Ванечку Грузинова. Он хороший мужик. Это не то что многие… да ну их… и вспоминать не хочу. Грузинов хорошо разбирается в стихах, из него бы критик вышел дельный и, главное, честный. Не юлил бы хвостом. И стихи у него неплохие, есть из чего выбрать для журнала. Правда, любит мудрить иногда, но это пройдет, да и кто в этом не грешен.
— Знаешь что, — сказал он мне вдруг, — давай образуем новую группу: я, ты, Ванечка Грузинов…
Есенин назвал еще несколько фамилий (насколько помнится, крестьянских поэтов). Я ответил ему, что группы и школы можно образовывать только до двадцати пяти лет, а после этого возраста можно оказаться в смешном положении. Ему это понравилось. Он засмеялся, но через минуту продолжал в том же духе:
— Я имажинизма не бросал, но я не хочу видеть этой «Гостиницы», пусть издает ее кто хочет, а я буду издавать «Вольнодумец».
Потом он вдруг, без всякой видимой причины, опять впал в какое-то нервное состояние, опустив голову, задумался и проговорил сдавленным голосом:
— Все-таки сколько у меня врагов! И что им от меня надо? Откуда берется эта злоба? Ну, скажи, разве я такой человек, которого надо ненавидеть?
Я как мог успокаивал его и, чтобы отвлечь, напомнил ему один эпизод, когда он однажды в кафе «Стойло Пегаса» рассердился на завхоза Силина и до того рассвирепел, что от него все отскочили в сторону, а я подошел к нему, взял за руки, и он, к величайшему удивлению всех присутствовавших, залился заразительным смехом. Есенин вспомнил это, и в глазах его зажглись те веселые искорки, которые так часто сверкали у него прежде. Он пододвинулся ко мне ближе и, будто это был очень важный вопрос для него, спросил:
— Скажи откровенно, только не дипломатничай, ведь ты все-таки боялся? В душе, конечно. Дрожал?
Я улыбнулся:
— Если бы боялся, то не подошел бы к тебе.
— Нет, — упрямился Есенин, — ты боялся, но думал: авось сойдет, и тогда все скажут: «Какой он храбрый».
— Ну пусть так, — согласился я, теперь уже действительно боясь, что если я буду противоречить, то он опять потеряет душевное равновесие и заговорит о «врагах», которые его окружают.
Но Есенин неожиданно для меня сказал совершенно спокойно:
— Нет, я шучу. Ты просто хорошо меня знаешь. А ведь меня не все знают хорошо. Думают, что хорошо знают, а… совсем не знают и не понимают. Есть люди, на которых я не мог бы замахнуться, если бы они даже… ударили меня.
После небольшой паузы он добавил:
— Но, правда, таких людей было очень мало. Наперечет.
В это время раздался стук в дверь. Есенин вздрогнул.
— Покоя не дают. Кто там? — окликнул он раздраженно.
Вошла сотрудница больницы.
— А, это вы, — сразу смягчился Есенин. — Заходите, заходите. Познакомьтесь с моим другом, поэтом…