С. Михалков. Самый главный великан
Шрифт:
Нормальная семья не бывает без конфликтов, больше того – должна быть конфликтной, если ее составляют личности.
Конфликты были. Были скандалы. Во времена ждановщины отец написал «Илью Головина», пьесу конъюнктурную, он и сам того не отрицает. Пьесу поставили во МХАТе. Обличительное ее острие было направлено против композитора, отдалившегося от родного народа, сочиняющего прозападническую музыку. Прототипами послужило все семейство Кончаловских, только героем отец сделал композитора, а не художника. Естественно, Кончаловские себя узнали; не скажу, что были оскорблены, но обижены уж точно были. В то время я не понимал смысла разговоров, происходивших вокруг этого сочинения. Отголоски какие-то доходили, но я еще был слишком мал, чтобы что-то уразуметь. Во времена недавние мне захотелось в этой пьесе разобраться. Как? Единственный способ – ее поставить.
Отец мало на нас обращал внимания. Он как бы сторонне присутствовал. Отношения с ним, в общем, всегда были хорошие. Он был постоянный антагонист, но антагонист любимый. Сближаться с ним я начал с возрастом – чем дальше, тем больше. По-настоящему любовное чувство пришло лишь в зрелые годы…
Никита Михалков Отец (киноповесть) [8]
От составителя
Перед вами почти полное воспроизведение текста фильма «Отец». Убирать бытовое косноязычие прямой речи и диалогов – значит лишить этот текст живого дыхания, искренности и волнения. И мы не стали заниматься этим кощунством.
8
Из книги «Сергей Михалков. Антология сатиры и юмора в России XX века». Том сорок пятый.
Отец
Этот снимок сделан в 1952 году. Такой была наша семья тогда. В центре дед наш – Петр Петрович Кончаловский, замечательный живописец. Внуки называли его Дадочка. Рядом с ним Ольга Васильевна Кончаловская, его жена, Лелечка – так мы ее назвали, дочь великого русского художника Василия Ивановича Сурикова. А на коленях у деда – Лаврушка – наш двоюродный брат, сын Миши Кончаловского – Михал Петровича. А это Марго – старшая дочь Миши. Над ней Катенька – старшая дочь Миши. Над ней Катенька – наша сводная сестра, дочь нашей мамы, Натальи Петровны Кончаловской, от первого брака. Вот наша мама. Рядом с ней – Леша Кончаловский – сын Миши от первого брака. А это Эспе Родригес, испанка, жена Михал Петровича. Вот. Он был замечательным художником, но все-таки прожил в тени своего отца – великого Петра Петровича. Рядом с ним – мой брат, Андрон, тогда студент музыкального училища в Мерзляковском переулке.
НИКИТА МИХАЛКОВ. Знаменитое заикание Сергея Михалкова стало как бы его визитной карточкой.
СЕРГЕИ МИХАЛКОВ. Ну, я никогда не стеснялся своего заикания, и даже наоборот, – я им пользовался, особенно в школе, когда на уроках химии учительница меня что-то спрашивала, я начинал заикаться, она меня жалела и ставила мне «удовлетворительно».
H. М. Какое твое первое ощущение в жизни? Вот первое. Первое воспоминание. Вот первое, что помнишь – в запахе, в образе, – вот что это такое?
С. М. Ну, самое первое – это, пожалуй… Это, пожалуй, семнадцатый год. Это когда мы жили на Волхонке, дом номер шесть, и наши окна выходили на Кремль, а по улицам шли демонстранты. Мне было четыре года, я хорошо помню, как они пели «Вихри враждебные веют над нами», и наша мама уводила нас в другую часть квартиры – с окнами во двор. Она боялась, что будут стрелять, опасалась. Я помню, что няня Груша водила меня гулять утром к храму Христа Спасителя, и я помню эти гранитные шары, мимо которых мы проходили, и сам храм Спасителя помню. Вот это первое такое ощущение жизни.
H. М. Очень трудно говорить о Михалкове… мне. Очень трудно говорить об отце. Трудно и легко одновременно. Трудно потому, что его много раз снимали, и я очень не хотел, чтобы это превратилось в те же рассказы и в те же вопросы относительно гимна, относительно общественной деятельности и того, другого, пятого, десятого, что практически, в общем, известно всем. С другой стороны, мне самому, в общем, хотелось поговорить с отцом. Ведь, как говорится в русской пословице: «Что имеем, не храним, потерявши – плачем». И времени задуматься о том, а кто ж такой этот твой папа, кто он, – возможности такой практически нет.
Удивительно, и это действительно удивительно – его не знали, и до сих пор мы его не знаем. Я поймал себя на мысли, что я не знаю моего отца, –
я его чувствую, люблю, но до конца не знаю. Хотя, может быть, чувства важнее знания. Скажи мне: дома наказывали, били, пороли?С. М. Нет, нет.
H. М. Никогда?
С. М. Нет, не пороли.
H. М. А почему ты меня порол тогда?
С. М. А я тебя тоже не порол.
H. М. Как это не порол? Как это не порол? Что это вы тут такое рассказываете, Сергей Владимирович? Вот ваше письмо: «Занят я тут очень с Никитой. С ним вот гораздо труднее, чем с Андреем, – живости непомерной мальчик, драчун и лентяй. За ним нужен все время глаз и глаз. Подрался он с Сашей Егоровым, причем неизвестно еще, кто первый начал. Ну и не стал думать – взял да и выдрал его…» Это я помню на своей, так сказать, попе.
С. М. Ну…
H. М. Нет, я без претензий, я не жалуюсь.
С. М. Да я понимаю… Я этого не помню, во-первых, а во-вторых, таких наказаний, какие описаны вообще у наших классиков, что там раздевали, снимали штаны, драли ремнем до крови… я говорю – этого не было.
H. М. Нет, ну у нас… с нашим классиком это было, с тобой то есть. Ты с меня снял штаны и меня выдрал.
С. М. Да нет, ну это все… это все домашние дела такие…
Он сказал – «домашние дела». Это значит, что он не хочет об этом говорить. Но вот именно об этих-то домашних делах мне и хотелось с ним разговаривать. Но отец не давался. Эта его долгая жизнь на людях, причем на людях разных и в разные времена, научила его создавать некий образ – и детского поэта, и общественного деятеля, лауреата множества премий, автора гимна, руководителя Союза писателей в течение двадцати лет, Героя Социалистического Труда, – и понять, где проходит эта граница между тем Михалковым, которого мы с мамой и братом вместе со всеми наблюдали из зала, когда он стоял на сцене или на трибуне, и тем веселым, смешливым человеком, который писал замечательные, легкие стихи, – понять, где же проходит эта граница, было чрезвычайно трудно. Этот панцирь, который защищал его от внешних сил, за которым он прятал свои эмоции, мысли, чувства – а вернее всего, я так думаю, свой талант, – существовал не только для тех, кто был вне семьи, вне нашего дома, но порой и для нас, для нас для всех. Меня самого удивляло, что я никогда об этом раньше не думал. И тогда я решил спросить у наших детей, его внуков, – может быть, он им приоткрылся больше, чем нам? Может быть, они знают его лучше?
СТЕПАН. Я не могу вспомнить какой-то его со мной серьезный разговор или какой-то его поступок. Он как-то присутствовал всегда, и это давало такое состояние покоя и семьи…
НАДЕЖДА. Действительно, да, когда спрашивают у меня… там… я не знаю… вот твой дедушка написал гимн, а какой он? Я говорю – я не знаю. Говорят: как же ты не знаешь? Почему? Я им говорю: потому что мне кажется, что Дадочку узнать полностью невозможно.
АННА. Очень глубокий человек, очень глубокий… Я думаю, что его по-настоящему не знает никто, по крайней мере из нас, внуков. Мы видим только небольшую часть этого айсберга, и… потому что он никогда не любит рассказывать о себе, всегда говорит, что то, что надо было, я уже, мол, написал.
АРТЕМ. Егор и Степа… нет, особенно Егор – он с дедом очень близок, как никто другой, общается намного ближе, чем я… чем я, и даже, наверное, чем Степан.
ЕГОР. Если о базовых качествах говорить, то у меня такое ощущение, что он всегда был очень честным и достаточно чистым… Вообще мне кажется, что человек с недостаточно чистой душой не сможет писать детские стихи такого качества и такого обаяния. Сколько поколений выросло на его стихах, и сколько их еще будет!
Что за шум? Кого так радостно приветствуют ребята? Это детский писатель Сергей Михалков в гостях у московских школьников.
Я моего отца таким, каким вы видите его в киножурнале «Пионерия», не видел никогда. Но именно таким был его образ для основного населения всего Советского Союза, и он хотел быть именно таким для всех.
Молодой любимец детей и вождей, да еще с орденом Ленина – высшей наградой страны на лацкане пиджака, – и это в двадцать-то шесть лет! Я попытался представить себя в двадцать шесть лет с орденом Ленина на груди – не получилось.