Сад Аваллона
Шрифт:
Частенько он устраивался на ночь в саду возле своей виллы – на мраморном ложе, застеленном мягкими подушками. На столике у локтя Луциана стоял светильник, в рассеянных лучах которого было видно, как сонно переливается вода в бассейне. Кругом царила полная тишина, нарушаемая лишь несмолкающим напевом фонтана. В эти долгие часы Луциан предавался размышлениям, все больше убеждаясь, что, стоит только пожелать, и человек может в совершенстве овладеть всеми своими чувствами. Именно этот смысл скрывался в чарующих символах алхимии. Несколько лет назад Луциан прочел множество книг, уцелевших со времен алхимии позднего средневековья, и уже тогда начал догадываться, что алхимики преследовали иную цель, нежели превращение меди в золото. Это впечатление усилилось, когда он заглянул в «Lumen de Lumine» Вогена [246] . Луциан долго ломал себе голову понапрасну в поисках разумного объяснения загадок герметизма [247] , пытаясь понять, что же на самом деле представлял собой «прекрасный и сияющий как Солнце» красный порошок. В конце концов разгадка, очевидная и в то же время изумительная, озарила его во время отдыха в саду Аваллона.
246
Lumen de lumine, или Открытие нового волшебного света. Известное мистическое сочинение (1651) Томаса Вогена.
247
Герметизм –
Луциан понял, что ему открылась древняя тайна и отныне он владеет колдовским порошком, философским камнем, превращающим все, чего ни коснется, в чистое золото [248] – золото изысканных впечатлений; разобравшись в символах древней алхимии, Луциан теперь знал, что такое тигель и атанор [249] , что означают «зеленый дракон» и «благословенный сын огня». Он знал также, почему непосвященных предупреждали о предстоящих им испытаниях и опасностях, и упорство, с которым посвященные отказывались от земных благ, больше не поражало его. Мудрец проходит испытание плавильной печью не для того, чтобы соперничать с фермером, разводящим свиней, или крупным промышленником. Ни яхта с мотором, ни охотничьи угодья, ни полдюжины ливрейных лакеев не добавят ни капли к полноте его блаженства. И вновь Луциан в упоении повторял:
248
«...он владеет колдовским порошком, философским камнем, превращающим все, чего ни коснется, в чистое золото...» – Алхимик объявляет своим первым принципом существование Универсального Растворителя, с его помощью все составные тела разлагаются в однородную субстанцию, от которой они произошли и которую называют чистым золотом или summa materia (высшая материя, лат.). Этот растворитель, именуемый также menstruum universale, способен удалять все зачатки болезни из человеческого организма, возвращать молодость и продлевать жизнь. Таков lapis philosophorum (философский камень, лат.). Философский камень называется также «Порошком Проекции». Это Magnum Opus (великое творение, лат.) алхимиков, цель, к достижению которой они стремятся любой ценой, субстанция, обладающая силою превращать менее благородные металлы в чистое золото. Однако мистически философский камень символизирует трансмутацию низшей животной природы человека в высшую и божественную.
249
Тигель (Tiegel, нем .) – сосуд (горшок) из туголлавких или огнеупорных материалов для плавки, варки или нагрева различных материалов.
Атанор – алхимическая печь с двойным пламенем – потенциальным и виртуальным. Такая печь знакома всем интересующимся алхимией, имеется большое кол-во описаний и гравюр с изображением атанора.
– Только в садах Аваллона царит подлинное наслаждение!
Под нищенским покровом повседневности он научился распознавать подлинное золото, сокровище пленительных мгновений, средоточие всех красок бытия, очищенных от земной скверны и хранившихся в драгоценном сосуде. Лунный свет озеленил струи фонтана и причудливой работы мозаичный пол. Луциан неподвижно лежал в сладостном молчании ночи, и сама мысль его была изысканным наслаждением, которое великий художник мог бы передать красками своего холста.
Но и другие, еще более удивительные наслаждения ожидали Луциана: у самых городских стен, между банями и театром, он нашел таверну, где странного вида люди пили необычайного вкуса вино. Там собирались жрецы Митры и Исиды [250] , поклонники неведомых и сокровенных богов Востока, носившие длинные яркие платья со сложным узором, в который вплетались символы их таинств. Они общались между собой на языке посвященных, и в их словах неизменно наличествовал недоступный профанам скрытый смысл. Они говорили об истине, хранившейся под покровом пышных обрядов. Здесь же пили и актеры, чьи представления Луциан видел в театре, легионеры, много лет прослужившие в чужих странах на окраине империи, певицы, танцовщицы и авантюристы, рассказывающие увлекательные истории, которым никто не верил. Стены были расписаны чьей-то неистовой кистью – красные, зеленые, синие цвета сталкивались в яростной схватке, разрывая привычный сумрак таверны. Люди плотно жались друг к другу на каменных скамьях. Солнечный свет проникал сюда, лишь когда на мгновение распахивалась дверь, и тогда пляшущая тень от виноградных листьев отражалась на дальней стене. На этой стене художник нарисовал ликующего Вакха, который своим увитым плющом посохом подгонял упряжку прирученных тигров. Пляшущая зеленая тень казалась частью картины. Комната была прохладной и темной, словно пещера, но в открытую дверь врывались запахи и тепло летнего дня. В таверне постоянно присутствовали разнообразные шумы – порою все разговоры заглушала громкая перебранка, но рокочущая музыка латыни не замирала ни на миг.
250
Исида – египетская богиня, широко почитаемая во всей Римской империи. Культ Исиды, египетской Цереры, до сих пор тайна за семью печатями. Известно, что каждый год в городе Бусирис богиню чествовали и приносили ей в жертву быка. «После жертвоприношения, – пишет Геродот, – все присутствующие мужчины и женщины – много десятков тысяч – бьют себя в грудь в знак печали. А кого они оплакивают, мне не дозволено говорить» (Геродот. История. Л., Наука. 1972. С. 99. Перев. Т. Стратановского). Загадочный адепт XX века Фульканелли считал, что мистерии Исиды и Цереры схожи с герметической наукой, чему привел любопытные аналогии в своей книге «Тайны готических соборов».
– Вино осадного года! То самое вино, что мы спасли! – выкрикивал кто-то из посетителей.
– Спроси кувшин с фавном на печати – в нем подлинная радость! – советовал другой.
– С изображением совиной головы – вот лучшее вино!
– А нам – вино моста Сатурна!
Прислуживавшие в таверне мальчики разносили вино в темно-красных кувшинах. Сами они были одеты в снежно-белые туники, и это удачно подобранное сочетание цветов радовало глаз. Мальчики разливали лиловое, пурпурное, золотое вино с застывшей на лице сосредоточенной улыбкой, словно были участниками некоего обряда, и все звучавшие рядом с ними странные слова, то таинственные, то грубые, не касались их слуха. Чаши были из стекла, иные – темно-зеленые, иные – цвета морской волны» когда она разбивается о берег, но были и рябые, испещренные попавшими в момент плавки в стекло пузырьками воздуха. По ободку нестерпимо алого цвета чаш шли неровные ленты белого стекла, словно нити плесени обвили перезрелый плод. Радовали глаз темно-синие чаши – по глубине и ясности их цвет мог соперничать с самим летним небом, а сквозь толщу стекла просвечивали мощные
вкрапления желтизны, ветвившиеся от ножки кубка к его краю, словно вены на руке. Были здесь кубки тревожно-красного цвета, разорванного вторжениями светлых и темных пятен, кубки, на стенках которых соперничали красотою золото и белизна, кубки из хрупкого хрусталя, переливавшегося всеми цветами радуги, кубки, в которых золотые нити просвечивали сквозь незамутненное стекло, темно-прозрачные кубки, похожие на сапфир, лежащий в проточной воде, кубки, мерцавшие слабым светом звезд, и черные с золотом, словно покрытые черепаховым панцирем.Луциан любил наблюдать за легкими движениями пальцев и рук собравшихся. Жест дополнял здесь слово, белые пальцы мелькали в сумраке таверны, рукава всех цветов и оттенков, неустанно двигаясь, появлялись в полосе света и вновь исчезали, словно разноцветные нити, вплетающиеся в ткань. И пахло здесь необычно – этот запах ни с чем нельзя было спутать. Влажное дыхание подземной пещеры перемешивалось с летним зноем, ароматами льющихся в чаши редких вин, дурманящими благовониями восточных храмов, память о которых хранили одежды жрецов Исиды и Митры, – все эти ароматы безраздельно господствовали под сводами таверны. Здесь пахло духами и притираниями, да и сами чувства собравшихся в таверне людей казались Луциану тонким, едва уловимым ароматом.
Целыми днями люди пили здесь вино, женщины обвивали округлыми белыми руками шеи любовников, опьяняли мужчин запахом умащенных волос, а жрецы бормотали невнятные и невероятные заклинания своих обрядов. И в неумолчном плеске их голосов постоянно прорывалась одна и та же нота:
– Спроси кувшин с фавном на печати – в нем подлинная радость!
Снаружи, прислонясь к белым стенам, покачивался виноградник, а ветерок приносил от желтой реки впитанный ею из самого моря запах соли. Ночью, устроившись посреди подушек на мраморном ложе, Луциан нередко ворошил в памяти сцены, которые он наблюдал днем в таверне. Глубокий и мощный звук человеческих голосов всего более очаровывал его, и ему представлялось, что в человеческой речи есть куда более важный смысл, чем просто передача мыслей и чувств. Утверждение, будто язык и последовательность слов служат лишь средством человеческого общения, казалось Луциану столь же нелепым, как и представление, что электричество существует лишь для того, чтобы посылать телеграммы. Луциан понимал, что самое важное в языке – это прелесть его звучания, те слова, которые перекатываются во рту и ласкают слух. Творец заставлял язык служить чудесным, неясным для простых смертных целям – смысл их был так же неуловим и так же неподвластен логике, как и музыка. В языке скрывается тайна чувственного воздействия поэзии, что пробуждает наше воображение, и магия тончайших, неуловимых ощущений. Значит, литература вовсе не должна быть служанкой смысла, и любой англичанин, наделенный музыкальным слухом, может различить красоту чеканной латинской фразы.
Теперь Луциан знал, в чем заключается тайна «Лисидаса» [251] : с точки зрения формальной логики это стихотворение не что иное, как преувеличенно-сентиментальное сожаление по поводу смерти никому не известного и никому не интересного мистера Кинга. В нем полно всякой чепухи, пастухов, муз, овечек и прочей несуразной буколики, а изображение святого Петра среди нимф и русалок – вообще кощунственно, глупо и совершенно лишено вкуса. Хуже того, вся эта вещь насквозь пропитана ханжеским пуританизмом, духом какой-нибудь фанатичной секты. И все же «Лисидас» остается одним из Прекраснейших произведений чистой поэзии, ибо каждое слово, каждая фраза и каждая строка этой элегии полнозвучны, свободны и музыкальны. «Литература – это обращенное к чувствам искусство порождать новые впечатления с помощью слов», – в конце концов сформулировал Луциан.
251
«Лисидас» («Lycidas») – элегия английского поэта Джона Мильтона (1608-1674), созданная в 1638 г.
Однако в литературе имелось и нечто большее: кроме мысли, которая зачастую только мешала, хотя без нее и нельзя обойтись, кроме чувственных ощущений, неизменно доставляющих радость и удовольствие посвященным, были в ней еще и те невыразимые, не поддающиеся никакому определению образы, которые настоящая поэзия порождает в нашей душе. Как химик, к своему изумлению, порою обнаруживает в тигле или пробирке неизвестное ему вещество, которое он совершенно не ожидал получить, как материальный мир порою представляется нам тончайшим покровом, скрывающим истинный нематериальный мир, так и тот, кто читает хорошую прозу или прекрасные стихи, обнаруживает в них нечто, не передаваемое словами, не имеющее логического смысла, но доставляющее нам наслаждение, сходное с чувственным. Всего лишь на миг приоткрывается нам мир грез – мир, который могут попасть лишь дети и святые, – и тут же исчезает. Он не доступен анализу, его не описать словами, он не имеет отношения к нашим чувствам, его не может постигнуть наш разум. Эти свои фантазии Луциан окрестил «медитациями в таверне» – он был весьма удивлен, что теория литературы может родиться из невнятного шума, струившегося целыми днями над чашами с лиловым и пурпурным вином.
«А теперь мне нужно что-нибудь поизысканнее», – сказал себе Луциан. Магическое перевоплощение тени в яркий солнечный цвет будоражило обоняние, словно неведомый аромат, потоком изливающийся на белый мрамор и пульсирующий в каждой розе. Яркая синева неба радовала сердце, а глаза отдыхали на темной зелени листвы, немного волнующейся черно-охровой тени вяза. Земля нагревалась и плавилась в лучах солнца, и Луциану казалось, что усики винограда чуть заметно шевелятся от зноя. Ветер подхватывал слабый шорох осыпавшихся сосновых игл и, слегка коснувшись залитого светом сада, приносил этот шорох в портик. В чаше резного янтаря перед Луцианом стояло вино цвета темной розы: в глубине чаши таилась искорка звезды или иного небесного пламени, а сверху этот сосуд грез был обвит венком из плюща. Луциану не хотелось прерывать спокойного созерцания всех этих предметов и нарушать мирную радость, которую он испытывал от яркого солнца и покорности земли. Он обожал свой сад и мозаику города, видневшегося в просветах виноградника на горе, любил слушать гомон таверны и наблюдать за белой фигуркой Фотиды на освещенной факелами сцене. В некоторые лавки города Луциан особенно любил заходить: магазины парфюмеров, ювелиров и торговцев заморскими редкостями. Ему нравилось рассматривать вещицы, предназначенные для украшения женщин, касаться пальцами шелковых складок, коим предстояло ласкать женское тело, перебирать золотые цепочки с каплями янтаря» которые будут вздыматься и опадать вместе с движениями женской груди, согревать в ладони резные заколки и броши, вдыхать ароматы, призванные служить любви.
Эти дары чувственного мира были прекрасны и сладостны, но Луциан знал, что где-то в еще не открытых им местах таятся наслаждения куда более утонченные, и их он тоже не хотел упустить. Поняв, что литература неподсудна логике, он задумался теперь над тем, справедливо ли судить жизнь с точки зрения морали. Конечно, нельзя создать книгу, вовсе не вкладывая в нее никакого смысла, да и сама идея жизни неотделима от понятий добра и зла, но, с другой стороны, просто абсурдно считать, что именно мораль определяет поведение человека. Будь это так, то «Лисидас» превратился бы в «сатиру на наше развращенное духовенство», Гомер – в справочник «нравов и обычаев эпохи». Очарованный открывшимся ему пейзажем, художник вовсе не обязан интересоваться геологической структурой местности, а влюбленному в странствия моряку нет дела до химического состава воды. Пестрые хитросплетения жизни разыгрывали свой удивительный спектакль, и Луциан всецело отдавался этому зрелищу, не заботясь, нравственно или безнравственно то, что он видит и слышит. Главное, ему было интересно.