Сад Аваллона
Шрифт:
Женщина светилась, как будто сошла на поляну с луны, проплывавшей над черным кольцом дубов среди разорванной пелены туч. Она увела Луциана от отчаяния, ужаса и ненависти и с восторгом вручила ему самое себя. Она целовала его глаза, пока на них не высохли слезы, и прижимала его голову к своей груди.
Его губы сомкнулись с ее губами, его уста пили дыхание ее уст, его руки обнимали и сжимали ее стан. Луциан услышал голос, произносивший нежные слова, с которыми она отдавалась ему. Ее сладостно пахнущие волосы рассыпались по плечам и закрыли ему глаза. Луна превратилась в алтарное пламя и глаза женщины засияли, словно горний свет. О, как горячи были ее губы!
Женщина, прекрасная Женщина стояла перед ним. Любовь лишь на миг коснулась его и отлетела – но в этот миг Луциан увидел сияние, славу и чарующий свет.
AVE ATQUE VALE [264]
Знакомые
264
Прощай и будь здоров! (лат .) – традиционная форма прощания в Древнем Риме.
Тяжелая слабость по-прежнему не отпускала его, удерживая в объятиях старых воспоминаний. Луциан сидел и не мог пошевелиться. Темная комната вдруг показалась ему непривычной, как если бы тени, которые он вызвал из прошлого, изменили очертания стен. Луциан знал, что сегодня ему не по себе, что усталость, цепенящий сон и сладкие видения одурманили его. Он припомнил, как однажды, еще маленьким мальчиком, пробудившись среди ночи от очередного кошмара, он с ужасом уставился в пустоту, дрожа от страха и не понимая, куда попал. Но тут его рука наткнулась на перильца кровати, и сразу из темноты проступили знакомые очертания платяного шкафа и зеркала. Так и сейчас, стоило Луциану прикоснуться сначала к лежавшей на столе стопке бумаг, а потом и к самому столу, за которым он провел столько трудных дней и ночей, как пришло успокоение. Конечно, в такие моменты Луциан посмеивался над собой, но тот давний страх еще не умер в нем, и ему вдруг захотелось заплакать, чтобы, услышав этот плач, кто-нибудь пришел со свечой и доказал ему, что он и впрямь находится дома, в своей детской кроватке. На миг Луциан поднял глаза к потолку, рассчитывая увидеть там отблески медной газовой лампы, висевшей на стене у самого стола, но было чересчур темно, а встать и отогнать от себя это облако воспоминания он не мог.
Луциан откинулся в кресле, пытаясь представить себе влажные улицы, струи дождя, свивающиеся в фонтан около фонарных столбов, визгливое завывание ветра на расположенном чуть дальше к северу пустыре. Как странно, что в этой пустыне из кирпичей и штукатурки, где не было ни одного деревца, ему все время мерещился шум качающихся ветвей и скрип бьющихся друг о друга сучьев! В пустыню Лондона пришла большая буря – за грохотом дождя и ветра Луциан не различал жужжания и лязга трамваев. Не было слышно и пронзительных вскриков распахиваемых и закрываемых садовых калиток. В то же самое время Луциан легко мог представить себе улицу за окном – опустевшую, залитую дождем, уходившую к северу извилину, за которой начинались пустынные пригородные проселки, поблескивали окна редких коттеджей, тянулись заброшенные поля и разоренные долины. Дальше к северу лежал еще один пригородный поселок – одинокий фонарь на площади, тусклый свет, падающий на поворот дороги, старый платан, взмахивающий ветвями на ветру, и широкие тени, пробегающие по оконному стеклу.
Как странно! Там, где обрываются все городские улицы, одна из них продолжает стремиться вдаль, спускается с холма, выходит на открытую равнину, минует приветливые отблески костра и углубляется в темный лес. До чего пустынны по ночам мокрые дороги, зажатые красными кирпичными коттеджами и зарослями кустарников, ветви которых безжалостно треплет ветер, заставляя кусты хлестать друг друга, а заодно и соседний дощатый забор и стену! На краю улицы ветер раскачивал огромные вязы, оставшиеся от старинного парка. Под каждым вязом расплылась большая лужа, и каждый новый порыв ветра обрушивал с ветвей новые потоки дождя. Нужно было пройти по этим кирпично-красным улицам, миновать скопления мелких лавочек, прокрасться мимо последнего сторожевого поста цивилизации с качающимся на ветру фонарем – и лишь тогда дорога обрывалась на равнине: и ветер начинал с воем носиться от изгороди к изгороди по открытому полю. А дальше путник вновь натыкался на отдаленное предместье Лондона – оазис света среди тьмы, в которой поблескивали лишь робкие иголочки бледных звезд.
Луциан припомнил, как однажды блуждал где-то на окраине города и размышлял о безнадежной пустынности этих кварталов – лишь изредка пробегает там торопливый прохожий, пряча
лицо от порывов ветра и дождя. Люди сидят у каминов, задернув шторы и дивясь силе стихии. Они прислушиваются к каждому удару ветра, который безмолвно зарождается где-то вдали, затем накатывает на город, попутно раскачивая окрестные деревья, и наконец с размаху бьет в стены жилищ, точно разъяренная морская волна. Луциану представилось, что он наяву бредет в одну из таких ночей, пробираясь от фонаря к фонарю и, как всегда, думая о тяжкой работе, ожидающей его дома. По вечерам, обессилев после изнурительного дневного труда, Луциан бросал ручку на стол, чувствуя, что не может более оставаться наедине с мыслями и словами. Он выбегал под проливной дождь и блуждал по окраинам Лондона, отыскивая то единственное слово, которое стало бы ключом к его замыслу.В серый ноябрьский или мартовский полдень, измученный удушающим однообразием жизни за окном, Луциан забирался в отдаленные и уединенные места. Там он то и дело останавливался возле садовых калиток, прятался за изгородями, не спасавшими от пронизывающего ветра, и мечтал о солнце Сицилии и оливах Прованса. Иногда в своих одиноких прогулках за пределы Лондона Луциан натыкался на томящуюся в холодной Британии пальму – жалкого уродца, обреченного украшать собою забор чахлого сада, – или какое-нибудь другое южное растение, и озарение снисходило на него. Тогда он спешил домой, стараясь не потерять по дороге внезапно посетившее его знание того, как заставить страницу говорить и как передать песню, которую он поймал на лету.
Бывало, Луциан проводил много часов на ближайшей окраине Лондона, окруженной голыми полями. Он наблюдал за тем, как колеблются под ветром кусты, а иногда забирался на холм, с которого был виден похожий на далекое море город, варварские очертания водонапорной башни на горе и ядовитое облако дыма, поднимавшееся от земли к небесам.
Были у Луциана и особенно любимые дороги и уголки. Он часто забредал на старый общинный выгон, протянувшийся по возвышенности, окруженной со всех сторон кедровыми аллеями и просторными домами из старого красного кирпича. По дороге к выгону среди окрестных холмов притаился небольшой пруд с нависшим над ним кривым дубом – сюда Луциан обычно приходил осенью. Он долго стоял на берегу, стараясь рассмотреть что-то сквозь туман, застилающий долину, по которой разливались зеленоватые краски заката и над которой закованная в черные латы туча напоминала торжествующего рыцаря, поражавшего пурпурное облако, похожее на дракона; золотые копья сияли на волшебном зеленом щите.
Порою бесконечные вереницы однообразных современных домов нервировали Луциана, и он находил убежище в каком-нибудь заброшенном поселке, зажатом между напирающими со всех сторон зданиями нового Лондона, уродливые громады которого грозили стереть в порошок устаревшие черепичные крыши. Эти мирные домишки с выпуклыми окнами и перекосившимися фасадами, сгрудившиеся под защитой деревьев, напоминали о любви к деревне, к тихой провинции, к оштукатуренным стенам старых ферм, где шла неторопливая, размеренная жизнь, – в эту мирную пристань никогда не врывались мучительные мысли Луциана.
Луциан инстинктивно чувствовал, что в пустыне города нет ни покоя, ни передышки. В ровных рядах домов, в самодовольных, до блеска начищенных фасадах пригородных вилл было нечто, превращавшее все сущее в банальность и пошлость. Под их тусклыми крышами, за их ноздреватыми дверьми любовь становилась мещанской интригой, радость – пьяным весельем, чудо жизни – заурядной борьбой за существование. Люди здесь находили истинную веру в низменном ханжестве и напыщенной риторике конгрегационалистской церкви – в этом оштукатуренном кошмаре, подпертом дорическими колоннами. Ничто прекрасное, утонченное и художественное не могло выжить в стихии пригорода, в его разжиревших на вони и грязи домах. Поднимавшийся над кирпичными заводами тошнотворный дым спрессовывался в дома, и люди, жившие в них, происходили не иначе как из кирпичной глины.
Вот почему так радовали сердце Луциана те немногие осколки прошлого, которые он мог еще найти на краю пригорода, – суровые старые здания, стоящие поодаль от дороги, заплесневевшие стены помнящих восемнадцатый век таверн, сгрудившиеся деревушки, из памяти которых еще не стерся солнечный свет и жар прошедших над ними столетий. Узколобость, низость и вульгарность казались Луциану повальной болезнью, охватившей современное человечество. Не только добро, но и зло в человеческой душе стало чересчур дешево и доступно, и грубая накипь повседневности покрыла источники жизни и смерти. В этих вульгарных двухэтажках было равно немыслимо отыскать великого грешника и великого святого – даже грехи живущих здесь людей пропахли кислыми щами и блевотиной кабаков.