Сад Финци-Концини
Шрифт:
— Да ты что, не знаешь, — вмешалась Адриана с обычной напористостью, вполне безобидной, но от этого не менее агрессивной, — что случилось в прошлую среду во время финала смешанных пар? Не говори, что тебя там не было, оставь эти свои замашки Витторио Альфьери. Я тебя видела среди зрителей, когда мы играли. Я прекрасно тебя видела!
— Ну меня-то там не было, — сухо ответил я. — Я туда уже почти год как не хожу.
— А почему?
— Потому что был уверен, что рано или поздно меня оттуда все равно выгонят. И, как видишь, я не ошибался, вот письмо об исключении.
Я вытащил из кармана пиджака конверт.
— Я думаю, что и ты такое получил, — сказал я, обращаясь к Бруно.
Только сейчас Адриана, казалось, вспомнила, что я был в тех же условиях, что и ее партнер по игре. Видно было, что она пожалела о сказанном. Но мысль о том, что она может сообщить мне что-то важное, что-то, о чем я, очевидно, не знал, заслонила все другие соображения.
Случилось нечто очень неприятное, начала она рассказывать, а двое юношей стали снова звонить в колокольчик у двери. Может быть, я не знаю, но она и Бруно в турнире, который завершился таким образом, вышли в финал. Это был результат, на который ни она, ни Бруно никогда не могли надеяться. Ну в общем решающая встреча была в разгаре, и события еще раз принимали неожиданный
— Разве так делают? — возмущалась она. — При счете четыре — два во втором сете парного турнира важных соревнований вдруг закричать «Альт!», выйти на поле, поднять руки и объявить, что матч прерывается из-за наступившей темноты и будет продолжен завтра днем.
Это было нечестно со стороны маркиза, все это прекрасно поняли. Сама Адриана видела, как он оживленно разговаривал с этим отвратительным Джино Кариани, секретарем фашистской группы (они отошли немного в сторону, к раздевалкам). Этот самый Кариани, наверное, чтобы меньше бросаться в глаза, стоял, повернувшись спиной к полю, как будто говоря: «Играйте, играйте, это вас не касается!». Ей достаточно было одного взгляда на лицо маркиза, который открывал калитку, ведущую на корт: лицо, на котором был страх, да, именно страх, — чтобы понять, что наступление темноты только предлог, отговорка. Во всяком случае, можно было усомниться, правда? О прерванной партии больше и не говорили, поскольку и Бруно на следующее утро получил точно такое же письмо, как и я. Что и следовало доказать. А она, Адриана, была так возмущена всем этим делом, поскольку смешивать спорт и политику — дурной тон, так негодовала, что поклялась, что ноги ее больше не будет в клубе. Что они имеют против Бруно? Если у них что-то есть против него, то они могли бы и не записывать его на турнир. Могли бы честно сказать ему: «Поскольку дело обстоит так и так, нам очень жаль, но мы не можем допустить тебя к участию в турнире». Но уж раз турнир начался, более того, почти закончился, и Бруно был на волосок от выигрыша, они, конечно, не должны были так вести себя.
— Четыре — два! Какое свинство! Это свинство, достойное каких-нибудь зулусов, а не цивилизованных и образованных людей! — Адриана Трентини говорила быстро, все больше и больше горячась, Бруно тоже вставлял в разговор некоторые замечания.
По его мнению, партию прервали по вине Кариани, а от него, как все мы знаем, другого и ожидать не приходится. Ведь совершенно очевидно: этот недомерок, с чахоточной узкой грудью, как коленка у воробья, с того самого момента как вступил в фашистскую организацию, только и мечтал, что о карьере и поэтому никогда не упускал случая ни на людях, ни приватно угодить секретарю местного отделения партии (разве я не видел в кафе делла Борса, что хотя и не часто, но ему удавалось оказаться за столиком старых прохиндеев из «Бомбамано»? Он весь раздувался, у него вырывались чудовищные ругательства, еще больше чудовищные, чем он сам, но стоило только консулу Болоньези или Шагуре, или еще кому-то из иерархов группы повысить голос, как он тут же поджимал хвост и был готов, чтобы вернуть утраченную милость, выполнять любые самые унизительные поручения: бежать к продавцу сигарет, который стоит под колоннами городского театра, за пачкой «Джубек» для секретаря партии или звонить домой Шагуре, чтобы предупредить его жену, бывшую прачку, о возвращении великого деятеля, или еще что-нибудь подобное). Такой червяк, конечно, не упустит возможности выслужиться лишний раз перед федерацией! Маркиз Барбичинти — это маркиз Барбичинти: несомненно, достойный человек, но уж очень несамостоятельный и совсем не герой. Если его и держат на посту президента теннисного клуба, то только потому, что он умеет достойно вести себя, или ради его имени, которое им кажется Бог весть какой приманкой для дураков. Кариани легко запугал нашего беднягу маркиза. Может, он ему сказал: «А завтра? Вы подумали, милый мой маркиз, что будет завтра, когда партийный секретарь придет на ежегодный бал, а вы будете в его присутствии награждать этого… Латтеса серебряным кубком и приветствовать его соответствующим римским жестом? Я, например, предвижу огромный скандал. И потом неприятности, невиданные неприятности. На вашем месте я бы, поскольку темнеет, не задумываясь, прервал партию». Ничего другого и не надо было, чтобы заставить его сделать тот нелепый жест, и он его сделал.
Не успели Адриана и Бруно ввести меня в курс всех этих событий (Адриана выбрала минуту и представила меня чужому молодому человеку: это был некто Малнате, Джампьеро Малнате из Милана, свежеиспеченный химик с одного завода по производству синтетического каучука и промышленной зоне), как ворота наконец открылись. На пороге появился человек лет шестидесяти, полный, невысокий, с коротко подстриженными седыми полосами, которые под послеполуденным солнцем, пробивавшимся через открытую дверь, отсвечивали металлическим блеском; усы у него тоже были короткие и седые, а нос мясистый и сиреневатый, он немного был похож на Гитлера, пришло мне в голову, с этими усами и носом. Это был он, старик Перотти, садовник, кучер, шофер, привратник, в общем все на свете, как сказала Миколь. Он совсем не изменился со времен гимназии Гварини, когда, сидя на козлах, бесстрастно ждал, пока темный, мрачный вестибюль, который поглотил его улыбающихся маленьких господ, наконец не вернет их, таких же улыбающихся, уверенных в себе; они подойдут к экипажу, сверкающему хрустальными стеклами, краской, никелем, украшенному бархатом и ценным деревом, за целостность и безопасность которого он нес полную ответственность. Его маленькие серые глазки, пронзительные, искрящиеся живой крестьянской смекалкой, свойственной венецианцам, добродушно смеялись из-под густых, почти черных бровей — совсем как тогда. Но над кем? Над нами, которые добрых десять минут ждали под дверью? Или над самим собой, представшим перед нами в полосатом пиджаке и в белых перчатках, совсем новеньких, надетых, должно быть, специально по случаю?
Мы вошли, и тотчас, как только Перотти захлопнул за нами ворота, нас встретил громкий лай Джора, пятнистого черно-белого дога. Он бежал нам навстречу по аллее, ведущей к дому, и вид у него был совсем не угрожающий. Но Бруно и Адриана сразу же замолчали.
— Он не кусается? — испуганно спросила Адриана.
— Не беспокойтесь, синьорина, — ответил Перотти, — как он может кусаться теми тремя зубами, которые у него остались? Он только и может, что кашку жевать..
И пока состарившийся Джор стоял в скульптурной позе посредине аллеи и смотрел на нас бесстрастными ледяными глазами, одним
темным, а другим голубым, Перотти извинялся. Ему очень жаль, что он заставил нас ждать так долго, сказал он. Но он не виноват. Просто электричество все время отключается (хорошо еще, что синьорина Миколь это заметила и сразу послала его посмотреть, не пришли ли мы), а идти ему до ворот далеко, с полкилометра. На велосипеде он так и не научился ездить, но если синьорина Миколь что-то задумала…Он вздохнул, поднял глаза к небу, улыбнулся, кто знает, почему, еще один раз, показав ровный ряд крепких зубов (не то что у дога), и указал нам рукой на аллею, которая метров через сто упиралась в заросли индийского тростника. Даже на велосипедах мы доедем до дома только за три-четыре минуты.
Нам действительно очень повезло с погодой. Дней на десять-двенадцать она как бы застыла, воздух был неподвижен, кристально прозрачен. Было так тепло, как бывает иногда у нас ранней осенью. В парке было совсем, как летом. Кто хотел, играл в теннис до половины шестого, не боясь сырости, которая с приближением ноября стала уже такой ощутимой, что могла повредить струны ракеток. В этот час, естественно, на корте уже почти ничего не было видно. Однако свет, который еще золотил заросшие травой склоны стены Ангелов, на которых было много людей, особенно в воскресные дни: ребята, гонявшие мяч, няни с колясками, занятые вязанием, солдаты, получившие увольнительную, влюбленные парочки, искавшие уединения; этот последний свет дня заставлял продолжать игру, лениво перебрасываясь мячом, даже если уже становилось почти темно. День все не кончался, хотелось продлить его еще немного.
Мы приходили каждый день все той же компанией, за исключением, пожалуй, Джампьеро Малнате, который был знаком с Альберто и Миколь с тридцать третьего года; и в тот день, когда я встретил его у ворот дома Финци-Контини, не только видел остальных четверых впервые, но и не имел никакого отношения ни к теннисному клубу Элеонора д'Эсте, ни к его вице-президенту и секретарю маркизу Барбичинти. Дни стояли слишком хорошие, и вместе с тем чувствовалось неотвратимое приближение зимы. Казалось кощунством потерять хотя бы один из таких дней. Не договариваясь, мы приходили около двух, сразу после обеда. Часто случалось, особенно в первое время, что мы оказывались у ворот все вместе и ждали, пока Перотти нам откроет. Потом, когда, наверное, неделю спустя на воротах установили домофон и дистанционное управление, войти в парк не представляло уже никакой сложности, поэтому мы стали приходить по очереди, как получалось. Что касается меня, я не пропустил ни одного дня, я даже не ездил в это время в Болонью. Но и другие тоже, насколько я помню, — ни Бруно Латтес, ни Адриана Трентини, ни Карлетто Сани, ни Тонино Коллеватти; потом, и последние дни к нам присоединились мой брат Эрнесто и еще трое или четверо ребят. Единственным, кто, как я уже говорил, приходил не так регулярно, был «этот» Джампьеро Малнате (это Миколь начала называть его так, а за ней и все остальные). Ему приходилось считаться с работой на заводе, правда, служебное время не очень строго соблюдалось, признался он однажды, поскольку его предприятие, созданное правительством в Монтекатини во времена «несправедливых санкций» и не закрытое потом только из соображений пропаганды, не произвело ни одного килограмма искусственного каучука, но работа есть работа. Во всяком случае, он никогда не пропускал больше двух дней подряд. С другой стороны, он был единственным, кроме меня, кто не проявлял никакого интереса к игре в теннис (он играл, по правде сказать, плохо). Часто, приехав после работы часам к пяти, он судил очередную партию или сидел в сторонке, курил трубку и беседовал с другом Альберто.
Как бы то ни было, наши хозяева были более заинтересованы в игре, чем мы. Могло случиться, что я приезжал рано, задолго до того как часы на башне на площади били два, но кто-нибудь из них уже обязательно был на корте. Они не играли, как это было в тот первый день, когда мы оказались на этой площадке позади большого дома, а проверяли, все ли в порядке: туго ли натянута сетка, правильно ли утрамбован и полит корт, хороши ли мячи, а потом растягивались в шезлонгах с большими соломенными шляпами на головах и загорали. Как хозяева они не могли вести себя лучше. Хотя было ясно, что теннис интересует их только до определенной степени, как физическое упражнение, спорт, не более. Они оставались там до последней партии — то он, то она, а зачастую и оба. Они не стремились уйти, выдумывая какой-нибудь предлог, дела, например, какая-нибудь встреча или нездоровье. Иногда именно они настаивали, несмотря на то что становилось совсем темно, разыграть «еще четыре мяча, последних!» и чуть не силком возвращали на корт тех, кто уже уходил.
Корт, как в первый же день заметили Карлетто Сани и Тонино Коллеватти, был не Бог весть что.
Практичные пятнадцатилетние подростки, слишком юные еще, чтобы иметь возможность опробовать какие-нибудь другие корты, кроме тех, которые составляли личную гордость маркиза Барбичинти, они сразу же принялись громко, не заботясь о том, что их могут услышать хозяева дома, перечислять недостатки «этого картофельного поля» (так выразился один из них, презрительно скривив губы). А именно: негде развернуться, в особенности за задней линией, земляное покрытие и плохой дренаж, такой, что сразу после дождя корт превратится в болото, и нет живой изгороди, а только металлическая сетка.
Однако как только Альберто и Миколь закончили свою партию (Миколь не смогла помешать брату свести ее вничью — пять: пять, тут они закончили), они сразу же принялись наперебой перечислять эти недостатки сами, с каким-то, я бы сказал, саркастическим мазохизмом. Ну конечно, весело сказала Миколь, вытирая разгоряченное лицо махровым полотенцем, для тех, кто, как мы, привык к красным кортам «Элеоноры д'Эсте», нелегко будет довольствоваться пыльным «картофельным полем». А теснота? Как же мы будем играть в такой тесноте? Увы, до чего же мы, бедненькие, дошли! Она-то все понимает! Сколько раз она говорила папе, что сетку сзади нужно перенести по крайней мере на три метра и на два — по бокам. Как же! Папа мыслит, как крестьянин, для него земля, на которой ничего не растет, пропадает напрасно, поэтому он никогда не соглашался, говоря, что она и Альберто играли на этом поле с детства, а потому прекрасно могут продолжать играть на нем и сейчас. Теперь, конечно, все изменится, теперь, когда у них гости, «уважаемые гости», она с новой энергией подъедет к «престарелому родителю», и к следующей весне, девяносто из ста, она и Альберто смогут предложить нам «что-нибудь достойное». Говоря это, она широко улыбалась. И нам ничего другого не осталось, как вместе, хором, горячо возразить, что все прекрасно, что корт не имеет значения, и для нас он совсем не плох, а что до его окружения, прекрасного парка, перед которым — это сказал Бруно Латтес как раз в ту минуту, когда Миколь и Альберто, ругая свой корт, подошли к нам, — другие частные парки, включая парк герцога Массари, были простыми подстриженными мещанскими садами.