Сад Финци-Концини
Шрифт:
Ну и зачем же тогда отправлять бедных туристов на поиски? Я думаю, что примерно этот вопрос задали себе составители очередного издания путеводителя. Что они в конце концов увидят?
Если фамильный склеп Финци-Контини можно было назвать «кошмаром» и улыбнуться, то дом их, уединенно стоявший там, где комары и лягушки перебирались из сточных канав в канал Памфилио, дом, который прозвали, с оттенком зависти, конечно, «magna domus» [2] , этот дом даже и через пятьдесят лет не вызывал улыбки. Более того, он вызывал почти обиду! Достаточно было пройти вдоль бесконечной стены, которая окружала сад со стороны проспекта Эрколе I д'Эсте, стены, в середине которой находились огромные ворота темного дуба без каких-либо признаков ручек; или пройти с другой стороны, вдоль стены Ангелов, примыкавшей к парку, окинуть взглядом чащу стволов, ветвей, листвы, разыскать в глубине странный, силуэт господского дома, а за ним еще дальше, на краю поляны
2
Magna domus — большой дом, центральная постройка на вилле у древних римлян.
— Что за идея, достойная нуворишей, что за дикая идея! — обычно повторял мой отец каждый раз, когда случалось затронуть эту тему. — Да, конечно, — добавлял он, — бывшие владельцы этого места, маркизы Авольи, были голубых кровей, огород и развалины изначально носили очень изысканное название «Лодочка герцога». Все это было так замечательно! Тем более, что Моисей Финци-Контини, нужно отдать ему должное, сразу почувствовал выгоду: заключив сделку, он выложил всего-то пресловутый ломаный грош. Ну и что? — тут же продолжал отец. — Что, только поэтому Менотти, сын Моисея (не зря же его прозвали из-за чудовищного цвета его пальто, отороченного куницей, сумасшедшим абрикосом), решил переехать вместе с женой Жозетт в эту отдаленную часть города, и сегодня-то не очень здоровую, а тогда? И вдобавок все это так пустынно, печально, в общем совсем никуда не годится!
И ладно бы еще только они, родители, которые принадлежали к совсем другому миру и в конце концов прекраснейшим образом могли позволить себе роскошь вкладывать деньги в кучу старых камней. И если бы только она, Жозетт Артом, урожденная баронесса Артом, принадлежавшая к ветви Тревизо (в свое время великолепная женщина: пышная блондинка с голубыми глазами, ведь ее мать была из Берлина, из семьи Ольских). Она не просто была восторженной почитательницей Савойской династии, а даже в мае 1898 года, незадолго до смерти, послала приветственную телеграмму генералу Баве Беккарису, который расстрелял несчастных миланских социалистов и анархистов; кроме того, она была фанатичной поклонницей Германии, увенчанной в те годы остроконечным шлемом Бисмарка. Она никогда и не пыталась, даже в то время, когда ее будущий муж Менотти буквально на коленях ее осаждал в ее Валгалле, скрывать свое презрение к еврейскому обществу Феррары, слишком тесному для нее — по крайней мере она так говорила, — хотя в сущности причина была довольно абсурдна: ее собственный антисемитизм. А профессор Эрманно и синьора Ольга (он кабинетный ученый, она из венецианской семьи Геррера, то есть, вне всякого сомнения, очень хорошей западной семьи сефардов [3] , но обедневшей, а кроме того, очень религиозной) — они-то что собой представляли? Или они думали, что могут принадлежать к настоящей знати? Ну, понять-то их можно: они потеряли сына Гвидо, своего первенца, умершего в шесть лет от американского детского паралича, который унес его так стремительно, что даже Коркос ничего не смог сделать, и это было для них ужасным ударом, в особенности для нее, для синьоры Ольги, которая так больше и не снимала траур. Но разве не жизнь в стороне от всех сделала их рабами абсурдных причуд Менотти Финци-Контини и его достойной супруги? Подумаешь, какие аристократы! Вместо того чтобы задирать нос, лучше бы не забывали, кто они и откуда, и что евреи — сефарды или ашкенази [4] , западные, восточные, тунисские, берберские, йеменские или даже эфиопские, — в какую бы часть света, под какое бы небо ни занесла их История, — всегда будут евреями, а значит, ближайшими родственниками. Старый Моисей, он-то никогда не задирал нос! У него не было благородного тумана в голове! Когда он жил в гетто, в доме номер 24 по улице Виньятальята, в доме, в котором он любой ценой, несмотря на давление своей высокомерной невестки из ветви Тревизо, с нетерпением ожидавшей переезда в «Лодочку герцога», хотел умереть, тогда, в то далекое время он каждое утро сам отправлялся за покупками на площадь Эрбе с неизменной хозяйственной сумкой под мышкой. Да, конечно, это он (его и прозвали за это «тягачом») поднял всю семью из полной нищеты. Как не существовало ни малейшего сомнения в том, что вышеупомянутая Жозетт приехала в Феррару и привезла с собой огромное приданое, состоявшее из виллы в окрестностях Тревизо, украшенной фресками Тьеполо, из крупной суммы денег, из драгоценностей, из такого множества драгоценностей, что на премьерах в городском театре на фоне красного бархата их собственной ложи они сверкали так, что привлекали к ней, к ее блестящему декольте взгляды всего театра, так еще меньше сомнений было в том, что только он, «тягач», объединил на юге области Феррары от Кодигоро до Масса Фискалиа и до Йоланда ди Савойа тысячи гектаров, которые и сегодня еще составляют основную часть богатства семьи. Монументальный склеп на кладбище единственная его ошибка, единственный грех, в котором можно упрекнуть Моисея Финци-Контини. Один-единственный. И все.
3
Сефарды —
евреи испанского происхождения.4
Ашкенази — евреи из Восточной или Западной Европы.
Так говорил мой отец. Он рассказывал об этом особенно часто на Пасху, во время бесконечных ужинов, которые не прекратились в нашем доме и после смерти дедушки Рафаэля и на которые собиралось человек двадцать наших родственников и друзей. Такие разговоры велись и во время Йом Киппура, когда те же родственники и друзья приходили к нам разделить пост.
Однако мне запомнился один пасхальный ужин, когда к обычным словам осуждения, достаточно общим, горьким, но всегда одним и тем же, произносимым в основном для того, чтобы завести разговор о старинных происшествиях в общине, отец добавил нечто новое, достойное удивления.
Было это в 1933 году, году так называемой «выпечки в честь десятилетия». Благодаря милости Дуче, который, вдохновленный внезапным порывом, решил открыть объятия всем «вчерашним противникам и равнодушным», даже в нашей общине число вступивших в фашистскую партию резко поднялось — до девяноста процентов. И мой отец, сидя на своем обычном месте во главе стола, на том же самом месте, на котором восседал с важным видом долгие десятилетия дедушка Рафаэль, с совершенно особой властностью и суровостью не преминул выразить свое глубокое удовлетворение этим фактом.
— Как прекрасно сделал раввин доктор Леви, — сказал отец, — что в своей речи, произнесенной недавно на открытой службе в синагоге в присутствии самых важных городских властей: префекта, секретаря местного совета, мэра, бригадного генерала, командующего военным округом — с подобающей торжественностью упомянул о конституции!
И все же папа был не совсем доволен. В его детских голубых глазах, сияющих особым светом патриотизма, я видел тень неодобрения. Должно быть, он заметил какую-то помеху, какое-то препятствие, непредвиденное и досадное.
И действительно, начав считать по пальцам, кто из нас, из евреев Феррары, оставался еще «вне партии», и дойдя до Эрманно Финци-Контини (который, правда, никогда не выражал желания в нее вступить, хотя трудно понять, почему, принимая во внимание огромную земельную собственность, которой он владел), дойдя до него, отец с таким видом, будто он уже устал сдерживаться, вдруг решился сообщить два любопытных факта.
— Может быть, между ними и нет прямой связи, — сказал он, — но это не умаляет их значения.
Первое: когда адвокат Джеремия Табет, помощник и близкий друг секретаря местного отделения партии, специально приехал в «Лодочку герцога», чтобы вручить профессору уже заполненный партийный билет, профессор не только не принял этот билет, но и очень вежливо и столь же твердо попросил адвоката удалиться.
— А под каким же предлогом? жадно спросил кто-то из присутствовавших. — Вот уж не знал, что Эрманно Финци-Контини из храброго десятка.
— Под каким предлогом он отказался? — отец резко рассмеялся. — Ну, знаете, обычная история: он-де ученый (хотел бы я знать, какой наукой он занимается!), он слишком стар, он никогда в жизни не занимался политикой и так далее, и так далее. В общем друг этот оказался хитрецом. Должно быть, он заметил, как помрачнел Табет, и тогда — чик! — и он опустил ему в карман пять банкнот по тысяче лир.
— Пять тысяч лир!
— Точно так. Добровольное пожертвование на морские и горные лагеря отрядов Балиллы. Хорошо обыграл дельце, верно? Но послушайте вторую новость!
И он сообщил собравшимся, что несколько дней назад профессор через адвоката Ренцо Галасси-Тарабини (мог бы выбрать и большего ханжу и притвору) направил в совет общины письмо, в котором просит официального разрешения реставрировать за свой счет «для семейного пользования и для всех заинтересованных лиц» старинную маленькую испанскую синагогу на улице Мадзини, которая уже по крайней мере триста лет была закрыта и превращена в склад мебели.
В 1914 году, когда умер маленький Гвидо, профессору Эрманно было сорок девять лет, а синьоре Ольге двадцать четыре. Ребенок заболел внезапно, его уложили в постель с высокой температурой, он почти сразу же впал в забытье.
Срочно был вызван доктор Коркос. Он бесконечно долго молча, нахмурив брони, осматривал мальчика. Потом Коркос резко вскинул голову, посмотрел сурово сначала на отца, потом на мать. Взгляд семейного врача был долгим, тяжелым, каким-то странным, почти презрительным, губы его под пышными усами, как у короля Умберто, уже совсем седыми, скривились горько, почти со стыдом, как это бывало в безнадежных случаях.
— Ничего нельзя сделать — означал этот взгляд доктора Коркоса. А может, и больше. Потому что он тоже десять лет назад (и кто знает, сказал ли он об этом в тот же день, а может быть, только пять дней спустя, обращаясь к дедушке Рафаэлю, когда они торжественно шли рядом за гробом), он тоже потерял сына, своего Рубена.
— Мне тоже знакомо это отчаяние, я тоже знаю, что это значит: видеть, как умирает твой пятилетний сын, — сказал вдруг Элиа Коркос.
Опустив голову, опираясь на руль велосипеда, дедушка Рафаэль шел рядом с ним. Казалось, он пересчитывает плиты на проспекте Эрколе I д'Эсте. При этих словах, действительно необычных в устах его друга-скептика, он обернулся и с удивлением посмотрел на врача.