Сад наслаждений
Шрифт:
– Раньше это часто было. Снохачество называется. Когда свекор со снохой…
Вышел от учителя, пошел к Прокопию. Тот на работе. Пелагея в дом не пустила. Глаза испуганные.
– Ничего я не знаю, мужа дома нет.
Изробленная баба. Простая. Неужели врет?
Снохач? Это уже что-то. А убийство тут причем? Свекор сноху задушил? А зачем? Себе на шею внуков вешать? Или муж узнал и рассвирепел? Сидеть Афанасию в тюрьме. Так и так. Надо Приходько подключать. Иначе толку не будет.
В прокуратуре говорю Приходько:
– Никитыч, поговори с моим подследственным. Повоздействуй.
– А что, крепкий орешек?
– Он не орешек, он попугай. Талдычит одно и тоже. Два часа в прошлый раз повторял. Кто-то шибко умный ему посоветовал. Психологически, понимаешь, сильно действует. И не молчит. И дурак вроде. Не убивал, не убивал… Если он так и на суде будет бубнить, нехорошее впечатление у судьи будет.
– Ладно, Шурик, только для тебя завтра провернем. Бутылку можешь уже сегодня купить.
– За мной не постоит.
Домой пришел злой. Начал картошку чистить – порезался. Кровищи на пол накапало…
Вот черт, пристало – опять страшный сон видел. В погреб спустился. А там беременная Пелагея на крюке висит. Старая, в морщинах вся, кожа дряблая, волосы разметались. За руки повешена. А лысый дед – Прокопий, в одних трусах, ее по огромному животу длинным прутом стегает. Во рту у бабы тряпка. Сиськи отвислые трясутся. Прут свистит.
Прокопий бьет и ругается:
– Ты где брюхо нагуляла? Синюха. С солдатней спуталась…
Тут во мне огонек и запылал. Подошел к нему сзади и спустил трусы. А он услужливо заюлил и зад отклячил. Пелагею сек, а мне по-рабски улыбался. Затолкал я кол в его тощий зад… Он заверещал. Пробормотал:
– Так точно, Ваше Благородие. Ваше право. Мы на эти дела всегда согласные…
Кончил я в тот момент, когда Пелагея выкинула. Как будто осьминоги из нее выпали. И по земляному полу расползлись.
Даже записывать страшно. А вдруг прочитает кто?
Прочитает? Кому ты нужен? Раз в жизни самому себе правду сказал и испугался.
Осьминоги. Откуда они ко мне в сон приплыли? Видел этих тварей в аквариуме в Москве. До сих пор противно.
Интересно, есть в погребе дно? Там я уже, или только на подлете?
Поговорил я с Прокопием. Был он на самом деле не тощий. В теле мужик, рыхлый. И не лысый еще. Себе на уме. Но глуповатый. И совершенно спившийся. Снохач? Нет, этот и свою жену последний раз двадцать лет назад раздетую видел.
И Приходько ничего не добился.
– Молчит твой Липкин. Здоровый черт. Заладил… Как заведенный. Интересно было бы узнать, кто его завел.
– Слушай, Никитыч, – говорю. – Ты мне разрешишь дело без признания в суд передать?
– Нежелательно. Ты не мудри! Я уже давно в уголовке, всякого навидался. Бывает и не поймешь ни черта, а вот он – труп. Кого-то наказывать надо. Потому что, если не накажешь, все село решит – ослабли они. А мы не ослабли! Советское правосудие крепко как никогда… Нам по-хорошему все равно, кто сидеть будет. Сын ли, отец или дух святой. Взять с них нечего. А порядок и уважение к власти мы защитим…
– Ладно, Никитыч, не кипятись, как-нибудь справлюсь.
– Ты с этим делом не
тяни, на тебе еще пять дел висят… Поживей! А бутылка – все равно за тобой. Парень крепкий, рука болит. Такому бабу задушить, как мне два пальца.Был в Столетово. Говорил с братом Афанасия, Мишкой.
– Михаил Прокопиевич, Вы мне скажите, что, Федотья и Афанасий хорошо жили, не ссорились?
– Чаво? Ничего жили. Как все.
– Может к Федотье ходил кто?
– Чаво? К Федотье? Так кто же к ней пойдет. У нее же муж есть… Ноги бы переломал.
– Что же Вы думаете, она сама повесилась? Или кто помог?
– Чаво? Думаю? Я ничего не думаю, пусть лошадь…
– А что в деревне говорят про Федотью?
– Говорят, была ведьма, ее черти и повесили.
Только этого мне не хватало. Ведьмы и панночки.
– А за что? Дайте зацепочку.
– Чаво? За что? Не знаю… Спросите у бабки – Калдырихи.
– Это что за бабка?
– Так на хуторе, живет… Колдует… Вон там, за лесом. К ней даже с московскими номерами приезжали.
– Далеко идти?
– Так у вас же газик есть – по лесной дороге два километра. Хоть и развезло, а проедете.
Поехал я к Калдырихе.
Лес вокруг дороги нетронутый, дремучий. Вот-вот покажется избушка на курьих ножках. Но ничего такого не показывалось. Заметил только повешенного черного кота. Метрах в десяти от дороги. Молодежь наверно шалила. Даже останавливаться не стал.
Дорога была вся в рытвинах и лужах. Три раза мой козлик буксовал. Пришлось выходить и еловые ветки подкладывать. Весь грязью замарался. Один раз испугался, что в луже вместе с машиной утону. Такая глубина. Ох уж эти весны! На душе неразбериха, а в природе грязь. Выехал из леса. Вышел из машины. Осмотрелся. На лугу первая травка выбилась. Озерцо как синее блюдце. Солнце печет. На опушке березового леска стоит изба. Подошел к калитке. Заглянул на участок. Яблони растут, огородик, цветничок правда еще голый. Курицы ходят. Изба старая, но ладная. Хорошо строили раньше.
– Есть тут кто?
Из избы вышла женщина. Седая. Лет семидесяти. На плечах оренбургский платок. В волосах лента. Спокойная.
– Заходи, Сашенька, я давно тебя поджидаю…
– Это вы – Калдыриха?
– Калдырина Ангелина Дмитриевна. Ты можешь меня Ангелиной звать. Хотя я тебя и на двадцать лет старше.
– А откуда вы мое имя знаете?
– Уж три дня на селе говорят про следователя. И ко мне на хутор доносится.
– Что же говорят?
– Говорят, седина в висках, а ума нет!
Разозлился. Так всегда. Поступаешь с ними по-человечески. Разобраться хочешь – тебя за дурака почитают. Начнешь лютовать – уважают.
– Как так? За что меня глупым считают?
– Ты, милок с нечистой силой подружился, а от людей совсем отошел.
– С какой нечистой силой, что ты, бабка, чушь порешь?
– Осердился, а я тебе помочь хотела… Чтобы ты чертей не наплодил. Их и так по свету несметные тысячи бродят. Они к людям прямо в душу лезут. В белую горницу, для Святозара приготовленную. И там гадят. И Святозар не приходит. А человек сам себя изъязвляет, болезный, не понимает где сон, а где явь…