Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сагайдачный. Крымская неволя
Шрифт:

Тут только словоохотливый орлянин спохватился: начал за здравие, а свел на упокой — совсем заболтался. Он разом оборвал, тряхнул волосами, засеменил на месте и испуганно поглядел на Небабу, который казался ему очень страшным.

Сагайдачный между тем пошел дальше, а назойливый орлянин не отставал от него.

— Зовут ее, ваша милость, Офимьицей, — скороговоркой досказывал он недосказанное, — казачья Онисимкина жена Бурыкина. А взяли ее нагайски татаровя на Дону, в подъезде, и с Дону свели в Азов-град, а из Азова-града продали в эту самую Кафу; и в Кафе она, Офимьица, бусурманена, и по середам, и по пятницам, и в великие посты мясо и всякую скверну и нечисть бусурманскую едала; и взял ее, Офимьицу, за себя татарин-чауш [Чауш — правительственное лицо в Османской империи, упол­номоченный султана] во вместо жены, без венца, и жила она, Офимьица, с ним без молитвы,

и прижила сыночка ребенка, и по-бусурмански маливалась, и веру бусурманску держала, а веру русскую прокли­нала с неволи и каном мазана с неволи ж; и муж ейный, татарин, велел-де ей палец подымать, и она-де, Офимьица, палец подымала с неволи ж.

Но Сагайдачный уже не слушал болтуна, который, впро­чем не досказал самого главного. На душе плакавшей казач­ки было величайшее горе, какое в состоянии понимать только матери. Она, действительно, была несколько лет тому назад полонена на Дону вместе с молодым мужем, с которым не прожила и месяца в замужестве. Ее продали в Кафу, а его в Синоп. Сколько она ни плакала, сколько ни молилась, а в конце концов должна была подчиниться воле своего господина-татарина: она стала его женой. Года два тому назад у нее родился сынок — злой татарчонок, как поется в песне, но для нее он был не злой татарчонок, а род­ной сынок Халилюшка, которого она обожала в своей горь­кой неволе и как бы отождествляла в своем сердце с мил-сердечным другом, с Онисимком, пропавшим для нее наве­ки. И вдруг не далее как вчера утром она, сидя у окошка, которое выходило в море, на гавань, услыхала знакомое, давно не слыханное пение, родные голоса: «Разовьем мы бе­резу, разовьем-ка кудряву». Сердце оборвалось у нее. Она глянула в окошко и увидала, как невольники тянули по берегу лямкой какую-то тяжелую посудину и пели, скорее стонали, «Дубинушку»... Слезы брызнули у нее из глаз, и когда она их отерла, то среди оборванных полуголых и худых невольников она увидела — кого же? Своего мила друга Онисимушку!.. А тут вдруг ночью нагрянули казаки, вспыхнул город — крики, стоны, резня... Казаки напали на их дом. Она с Халилькой на руках бросилась им навстречу, вопя: «Родимые, не губите! Кормильцы, не стеряйте робеночка!..» Ее, конечно, не тронули, а вместе с другими освобожденными невольниками повели на берег, к галерам и чайкам. Там она увидала своего первого мужа — Онисима, бросилась к нему, забыв даже, что у нее на руках не его ре­бенок. Онисим узнал ее, затрепетал весь и, выхватив из ее рук малютку, с криком — «а, злой татарчонок»! — размоз­жил его о береговые камни...

Вот о чем плакала несчастная мать.

Торжествующих казаков ожидало, однако, горе: к вечеру их общая любимица и забавочка, их золотое яблочко, ма­ленькая татарочка «разгасилась». Она все хваталась за го­ловку, которая была как в огне, тихонько плакала, все тянулась пить и металась на куче кожухов, из которых ей сделали постельку под чердаком. Казаки совсем растеря­лись, не зная, как возиться с больным ребенком. Они и придумать не могли, с чего воно расхворалось. Отроду не знавшие, что такое значит простуда, казаки просто не уберегли, простудили ребенка и теперь не знали, что и подумать. Все были того мнения, что дытыну зглажено, что кем-нибудь ей «наврочено» и всего скорее сглазил ее чей-либо недобрый глаз на той галере, где много мос­калей-невольников; наверное, «москали» сглазили. А может, сглазила и та молодица, подончиха, что плакала над ней. Просто беда да и только!

Кинулись казаки лечить девочку, и каждый предлагал свое средство: Хома слышал от старых людей, что для того, чтобы дытыну не испортили, не «наврочили», надо вколоть иголку в шапку, и он это сделал: засадил в свою шапку огромную иглу.

— Эге, дурный! — замечали ему на это.

— Надо б было тогда втыкать иголку в шапку, как дитя было еще здорово, а теперь оно не поможет.

Долго возились с татарочкой, но, наконец, она уснула, убаюканная тихим волнением моря, уткнувшись заплакан­ным личиком в кожух, на который ее положили.

Казаки окончательно присмирели. Олексий Попович ве­лел даже снять всем чеботы, чтоб, ходя по чайке, не стучали чеботищами, а наконец, и уложил всех спать, хоть многие порядком отоспались за день, а иные даже распухли от сна.

— Сон на сон не беда, — утешал их Попович.

— Вот кий на кий так беда, — пояснял Карпо Колокузни, развалившись на шкуре убитого им тура, которую он предла­гал было под татарочку, но Олексий Попович не принял:

— Еще ребенок испугается либо самого тура во сне увидит.

Сам Олексий Попович, успокоившись насчет сна девочки, лег, съежившись, около нее, чтоб всегда быть наготове, и скоро захрапел на всю чайку, потому что не спал весь день.

Покойно спала и юная пленница. В течение ночи Небаба, старую голову которого не брал сон, несколько раз тихо подкрадывался к тому месту, где лежала татарочка, прикры­тая казацким жупаном до самой головки, и осторожно

прислушивался к ровному дыханию спящего ребенка.

Утреннее солнце, вынырнув из моря половиною пурпу­рового диска, осветило необычайно живую, поэтическую картину. Казацкая флотилия быстро неслась к полуденной стороне на всех веслах. Весла в сухих уключинах кричали тысячами голосов, словно бы это кричало по заре несметное лебединое стадо. Другие казаки, не сидевшие за веслами, те, которых «черга» еще не наступила на начинающийся день и которые, следовательно, могли спать дольше, теперь просы­пались и совершали свой нехитрый туалет и все то, что казаку бог велел делать; те, почерпнув из моря ведром или водоливным ковшом воду, мыли свои загорелые казацкие лица, богатырские усы и чубы, фыркали и гоготали, как ста­до жеребцов на водопое, приправляя это дело казацкими жартами — остротами — над добродушным Хомою и всяки­ми словесными и телесными выкрутасами; другой, отфыр­кавшись от «гаспидської» соленой воды и утерев лицо рука­вом, полою, хусткою, а то и расшитым рушником, подарком матери, сестры или дивчины, а то и вовсе ничем не утершись, с серьезным лицом стоял, оборотясь к востоку, к солнцу, и бревноподобными пальцами тыкал себя в лоб, в пузо и в богатырские плечи, бормоча иногда то, что только ему было ведомо, да и то едва ли: «Господи, мати божа, свята покрова з пятницею, та святий Юрко з конем, та Іван-головосікa, та Маковія з шуликами, з маком i eci святі, помилуй­те козака Ониська! Амінь». Тот, сняв с себя сорочку и под­ставив свои голые плечи и спину под ласкающие лучи утрен­него солнца, усердно зашивал гигантскою иголкою дорож­ные прорехи в своем белье, более похожем на половик в дег­тярном складе, чем на якобы «білу сорочку». А этот, совсем без сорочки и без штанов, став на краю чайки, у свободного борта, неистово тряс над водою свое казацкое одеяние, чтоб «чортові блохи» в море попадали и не кусали бы больше казацкого тела.

Татарочка проснулась здоровенькая, без жару, хотя нем­ножко бледненькая; сначала, видимо, не поняла, где она и что с ней, — заплакала; но, увидав знакомые уже лица ка­заков, успокоилась. Олексий Попович, зачерпнув из моря воды в ковшик, стал было осторожно своими мозолистыми ладонями мыть нежное личико девочки, но она заплакала, и Небаба, давно помолившийся богу и сосавший свою люль­ку, которая теперь не гасла, вступился за татарочку.

— Полно тебе, Олексию, вередовать над ребенком, — ворчал он.

— Да оно не умыто, — оправдывался Попович.

— А ты думаешь его своими копытами умыть?

— Тю! Какие у меня копыта! — обиделся Попович. — Я не жеребец.

Вдруг с чердака гетманской чайки раздалось протяжное завывание вестового рога. Вся флотилия как бы встрепену­лась, точно стая птиц взмахнула разом белыми крыльями: это все чайки разом взмахнули веслами, вынув их из воды и сверкая на солнце, словно тысячами алмазов, спадавшими с них каплями.

Рог Сагайдачного трубил сбор. Все чайки, услыхав этот призыв, поспешно стали собираться вокруг гетманского човна. Они скоро сошлись вплотную, борт к борту, так что мож­но было перебежать через всю флотилию и не попасть в воду.

— Панове отаманы и все войсковое товариство! — громко сказал Сагайдачный, показывая имевшеюся у него в руке зрительною трубкою по направлению к западу, — там идет по морю турецкая галера... Та галера, вероятно, какого-нибудь богатого княжаты либо паши, вся барзо добре украшена — злато-синими киндяками обвешана, пушками унизана и турецкою белою габою покрыта. Надо нам, детки, ту галеру добыть: может, и в ней бедного невольника нема­ло...

— Добыть! Добыть! — закричала вся флотилия.

— Либо добыть, либо дома не быть! — раздались отдель­ные голоса.

— Веди нас, батьку, хоть на самого черта!

— Раз родила мать, раз и умирать!

Сагайдачный, когда голоса смолкли, тотчас распорядился, как застукать этого зверя среди открытого моря, чтоб он не улизнул,и велел трубачу трубить погоню.

Завыл рог. Чайки снова рассыпались, как птицы, оставив под командою Дженджелия несколько лодок для прикры­тия взятых в Кафе галер с освобожденными невольни­ками, и полетели на запад тремя купами — средняя наперерез турецкой галере, боковые в обход ей с севера и юга. Чайки буквально летели стрелой: это было что-то жи­вое, трепетавшее на поверхности моря белыми, сверкавшими жемчугом брызг и пены крыльями...

Скоро показалось на море стройное, красивое чудови­ще, на котором полоскались в воздухе разноцветные флаги, злато-синие киндяки и сверкала, как снег, белая габа. Чудо­вище заметило погоню и как бы дрогнуло всем телом: над палубою взвился белый дымок, что-то грохнуло, и ядро, не долетев до средних чаек, с визгом упало в море.

— Вот так!! — послышался голос Карпа Колокузни, и казаки ответили реготом с всех чаек.

Пока галера успела дать залп изо всех пушек, чайки уже так близко подлетели к ней, что ядра перелетали через головы казаков и шлепались в вспененное веслами море.

Поделиться с друзьями: