Сахалин. Каторга
Шрифт:
Такое выражение лица, вероятно, бывает у человека, когда он лежит уже на земле и ждет смертельного удара.
Он, вероятно, сойдет с ума от этой мысли – и… это, быть может, будет лучше для него. Лучше безумие, чем это сознание, вечный трепет, вечная дрожь.
Исправился
– Хе-хе! Это – человек, которого лишили невинности, – сказал мне о нем один из сахалинских чиновников.
Человек, с которым случилось это странное происшествие, – Балад-Адаш, горец, осужденный за убийство. Человек феноменальной силы, вероятно, когда-то такой же отваги, решительный и гордый.
Арестантские
Он был «нетерпим на каторге». Он не отказывался работать, но если ему или кому-нибудь из его товарищей назначали работу не по правилам, он протестовал тем, что бросал работать.
Он был вежлив и почтителен, но, если его ругали, он повертывался и уходил. Если делали замечание зря, не за дело, он возражал. Ему – слово, а он – десять.
Он был прямо помешан на справедливости. И водворял ее всюду, как мог.
– Словно не мы его, а он нас исправлять сюда приехал! – обиженно рассказывал мне о нем чиновник.
К тому же он не давал пороть себя за свои дерзости.
– Его на кобылу класть, а он драться. «Не позволяем меня розгам трогать! Себе, другим, каким попало, резать будем! Не трогай лучше!» – кричит. Что с ним поделаешь?!
– Связать бы да выдрать хорошенько! – перебил кто-то, присутствовавший при разговоре.
– Покорнейше благодарю. Сегодня его свяжешь и выдерешь, а завтра он тебе нож в бок. С этими кавказцами шутки плохи.
В это время на Корсаковский округ налетел – именно не приехал, а налетел – новый смотритель поселений. Человек вида энергичного, силы колоссальной, нрава крутого, образа мыслей решительного: «Какие там суды? В морду – да и все».
К нему-то и отправили для укрощения Балад-Адаша. Отправили с ответственным предупреждением, что это за экземпляр.
Весь округ ждал, что выйдет.
Но пусть об этом рассказывает сам энергичный смотритель.
– Выхожу из канцелярии. Смотрю, стоит среди арестантов тип этакий. Поза свободная, взгляд смелый, дерзкий. Глядит! Шапки не ломает. И все, сколько здесь было народу, уставились: «Что, мол, будет? Кто кого?» Самолюбие заговорило. Подхожу. «Ты что, мол, такой-сякой, шапки не снимаешь? А? Шапку долой!» Да как развернусь – с ног!
Балад-Адаш моментально вскочил с земли, «осатанел», кинулся на смотрителя: «Ты драться?!»
– Я развернулся – два. С ног долой, кровь, без чувств унесли.
Поединок был кончен. Балад-Адаш укрощен.
– Думали потом, что он его зарежет. Нет, ничего, обошелся, – рассказывали мне другие чиновники.
– Плакал Баладка в те поры шибко. Сколько ден ни с кем не говорил. Молчал, – рассказывали мне арестанты.
Я видел Балад-Адаша. Познакомился с ним.
Балад-Адаш действительно исправился. Его можно ругать, бить. Он дается сечь, сколько угодно, и ему частенько приходится испытывать это удовольствие: пьяница, вор, лгун, мошенник, доносчик; нет гадости, гнусности, на которую бы не был способен этот «потерявший невинность» человек. Лентяй – только и старается, как бы свалить свою работу на других.
Он пользуется презрением всей каторги и принадлежит к хамам – людям совсем уж без всякой совести, самому презренному классу даже среди этих подонков человечества.
Я спрашивал его между прочим и об укрощении.
Балад-Адаш чуть-чуть было нахмурился, но сейчас же улыбнулся во весь
рот, словно вспоминая о чем-то очень курьезном, и сказал, махнув рукой:– Сильно мене мордам бил! Шибко бил!
Таков Балад-Адаш и его исправление.
Два одессита
Одесса дала Корсаковской тюрьме двух представителей. Верблинского и Шапошникова.
Трудно представить две большие противоположности.
Если собрать все, что в каторге есть худшего, подлого, низкого, дать этому отстояться, взять подонки, потом выжать их – вот эта-то квинтэссенция каторги и будет Верблинский.
С ним я познакомился на гауптвахте, где Верблинский содержится по подозрению в убийстве с целью грабежа двух японцев. Он клянется и божится, что не убивал. Он был свидетелем убийства, при нем убивали, он получил свою часть за молчание, но сам не убивал!
И ему можно поверить. Нет такой гнусности, на которую не был бы способен Верблинский. Он может зарезать сонного, убить связанного, задушить ребенка, больную женщину, беспомощного старика. Но напасть на двоих с целью грабежа – на это Верблинский не способен.
– Помилуйте! – горячо протестует он. – Зачем я стану убивать? Когда я природный жулик, природный карманник! Вы всю Россию наскрозь пройдите, спросите: может ли карманник человека убить? Да вам всякий в глаза расхохочется! Стану я японцев убивать!
– Имеешь, значит, свою специальность?
– Так точно. Специальность. Вы в Одессе изволили бывать? Адвоката, – Верблинский называет фамилию когда-то довольно известного на юге адвоката, – знаете? Вы у него извольте спросить. Он меня в 82-м году защищал – в Елисаветграде у генеральши К. 18 тысяч денег, две енотовые шубы, жемчуг взял. 800 рублей за защиту заплатил. Вы у него спросите, что Верблинский за человек, – он вам скажет! Да я у кого угодно, что угодно, когда угодно возьму. Дозвольте, я у вас сейчас из кармана что угодно выйму – и не заметите. В Киеве на 900-летие крещения Руси, у князя К. – может, изволили слышать – крупная кража была. Тоже моих рук дело! – В тоне Верблинского слышится гордость. – И вдруг я стану каких-то там японцев убивать! Руки марать, отродясь не марал. Да я захотел бы что взять, я и без убийства бы взял. Кого угодно проведу и выведу. Так бы подвел, сами бы отдали. Ведь вот здесь в одиночке меня держат, – а захотел я им доказать, что Верблинский может, и доказал!
Верблинский объявил, что знает, у кого заложена взятая у японцев пушнина – собольи шкурки, – но для того чтобы ее выкупить, нужно 52 рубля и «верного человека», с которым бы можно было послать деньги к закладчику.
Смотритель поселений господин Глинка, производивший следствие по этому делу, поверил Верблинскому и согласился дать 52 рубля.
– Сами и в конверт заклейте!
Глинка сам и в конверт заклеил.
Верблинский сделал на конверте какие-то условные арестантские знаки.
– Теперь позвольте мне верного человека, которого бы можно послать, потому по начальству я объявлять не могу.
Ему дали какого-то бурята. Верблинский поговорил с ним наедине, дал ему адрес, сказал, как нужно постучаться в дверь, что сказать.
– Смотри, конверт не потеряй!
И Верблинский сам засунул буряту конверт за пазуху.
– Выходим мы с гауптвахты, – рассказывал мне об этом Глинка, – взяло меня сомнение. «Дай, – думаю, – распечатаю конверт». «Нет, – думаю, – распечатаю, тот узнает, пушнины не даст». Распечатать или нет? В конце концов не выдержал – распечатал.