Сахалин
Шрифт:
И мы уселись около сторожки, есть в тайге паштет из гусиных печенок с трюфелями и сардины в деликатесном масле!
– Дед, выпей с нами чайку!
Старик постоял, постоял:
– Спасибо за ласку. Побалуюсь!
И как я их ни уговаривал сесть вместе со мной, не соглашались. Я сидел на крылечке, старик и Бушаров - поодаль. Иначе:
– Не порядок!
А порядок старик, видимо, любил. Выпив чашку, он выплескивал остатки в траву, переворачивал чашку кверху донышком, клал на донышко огрызок сахару и говорил:
–
– Да ты бы, дед, еще выпил!
– Нет уже, благодарствую.
И только по третьему разу говорил:
– Ну, уж ежели такая ваша милость, налейте! Грех, а побалуюсь.
Сардины у деда вызвали улыбку.
– Безголовая рыбешка-то!
А паштета он попросил еще:
– Да-ко-сь замазки-то!
Чай он пил с жадностью:
– Давно не баловался. Почитай, полгода, как чайкю не пил!
Старик был хмурый, неразговорчивый, но угощение и чай развязали ему язык.
– Ты, что же, дед, в пост-то когда ходишь?
– Нет. За пайком Михайло ходит. Он помоложе. А мне чего ходить? Чего там делать? Года два, как не был.
– Так и живешь здесь, людей не видя?
– Какие же здесь люди? Так когда - ведмедь к сторожке забредет, отпугнем. Аль бо которые шлющие...
– Бродяги, то есть!
– пояснил Бушаров.
– Они самые. Придет, отогреется, хлебушка попросит, - дашь, переночует, - дальше пойдет. А люди какие же!
– И не боязно, дед?
– Чего же бояться-то? Бога бояться надо, а людей нечего. Ни я людям ничего не сделал ни люди мне. Чего ж мне их бояться?
Старик стал разговорчив и доверчив, теперь можно было ему предложить и самый щекотливый вопрос:
– А за что ты, дед, сюда попал? На Сахалин?
Старик в это время допил последнюю чашку чаю, подъел с ладони все хлебные крошки и перекрестился три раза.
– За ограбление святых Божьих церквей.
Признаюсь, я ожидал всего, кроме этого.
– Как так?
– А так.
– Как же это ты так? Спьяна, что ли?
– Зачем спьяна. Тверезый. Я с молодых годов ничем больше и не занимался! Все по церквам. Церквей тридцать обобрал, может, и больше. А тут на тридцать первой Богу не угодил, и попался.
– Как же это так... Ведь преступление-то какое...
– Какое ж преступление?
Старик посмотрел на меня строго и серьезно.
– Я никого не обижал. Я у людей ничего не брал. Я брал у Бога. Да у Бога-то брал то, что Ему не нужно. Бог мне и отдавал, а как взял, видать, то, что Богу нужно, - Он меня и настиг.
– Как же так, все-таки? Как, что Богу не нужно?
– Да ведь в церквах-то все какое? Жертвованное? А что ж ты думаешь, Богу-то всякая жертва угодна? Всякая?
Старик горячился.
– Другой мужик всю округу обдерет, нищими людей пустит, рубахи поснимает, да в церковь что пожертвует, думает, и свят! Угодна такая жертва Господу? Нет, брат, ты от трудов праведных да с чистым сердцем Господу Богу принеси, - вот
это Ему жертва!– Да ты-то почем знаешь, что Господу угодно, что нет?
– Этого нам знать не показано. А только по следствиям видать. Взял, ничего тебе за это не было, значит, Бог тебе, что Ему не надоть отдал. Всю жисть ничего не было. Какие дела с рук сходили, а тут и взял-то всего ничего, и споймали. Тронул, значит, что Богу Самому нужно, и постигнут. Значит, Богу кто от чистого сердца да от праведного труда принес, - "жертва совершенная" была. А я у Бога ее взял. За это теперь и казнись. Справедливость и премудрость Божия.
Мы помолчали.
– Как же ты это делал? Церкви ломал?
– Случалось, и ломал!
– неохотно проговорил старик.
– Всяко бывало. Только я этого не люблю. Зачем храм Божий ломать? Нам этого не полагается. Страшно, да и застичь скорей могут. А так, с молитвой да тихохонько, оно и лучше. Останешься апосля авсенощной, спрячешься где-нибудь и замрешь. А как церкву запрут, и выйдешь. Пред престольными образами помолишься, чтоб Господь Бог просветил, не взял бы чего, что Ему угодно. К образам приложишься и берешь, что по душе. А утром, к утрене церкви отворят, темно, все сонные, - незаметно и уйдешь.
– И так всю жизнь?
– И этак цельную жисть.
– Ну, а этот образок, что в уголке висит, это тоже, может быть?
– Покров Пресвятой Богородицы-то? Говорю ж тебе, два года тому в посту был. Там, на кладбище и взял. Со креста снял.
– Как же это так? И могилу, последнее упокоенье...
– А что ж там образу быть? На что ему под дождем-то мокнуть? Еще татарва возьмет горшки у печки покрывать. "Дощечка!" им все дощечка! Народец! А тут образ в своем месте. Как порядок велит. Соблюдается.
– Ну, а здесь ты, что ж, оставил старое? Здешних церквей уж не трогаешь?
– А что в здешних церквах взять-то? Народ-то здесь какой? Не знаете? Нешто здешний народ о Боге думает? В церкву он что понесет! Да он на водку лучше пропьет! Бога здешний народ забыл, и их Господь Бог позабыл! У них Бог-то нищим останется, и они за это за самое голые ходят! Народ! Глаза бы мои их не видели! Оттого и в пост-то не хожу, через народ, через этот. Чтоб не видать их. Грех один.
И старый святотатец даже отплевывался, говоря о забывшем Бога народе.
– Чудной старик!
– сказал Бушаров, когда мы ехали из сторожки.
– Но только богобоязненный, страсть! Его все так и знают.
Аристократ каторги
– Извините, - сказал мне однажды Пазульский, - сегодня я не могу пойти к вам в контору поговорить. Нога болит. Вы не хотите ли, может быть, здесь поговорим?
– Здесь? Неудобно. При посторонних. Народу много!
– Эти?
– Пазульский кивнул головой на каторжан.
– Не извольте беспокоиться. Ребята, выйдете-ка во двор, мне с барином поговорить надо.