Сахалин
Шрифт:
"Ждите, осенью вам
Я сестер привезу".
Обливаясь слезьми,
Остается народ.
Уж на берег свезли,
И ушел пароход.
А на пристани к нам
Уж конвой приступил.
Толстобрюхий "Адам"[61]
Окружной прикатил.
И смотритель идет.
Говорит окружной:
– Принимайте народ!
– Где же писарь? Скорей
Перекличку!
– Сейчас!
– Ерофеев Андрей,
Черемушников Влас,
Разуваев Ерем!
Раздеваев Федот,
Растегаев Пахом!
По порядку идет.
Вот подходит один,
Говорит: Эге, брат!
Ты, как видно, "Иван",
У тебя волчий взгляд!
Ты бродяга?
– "Кто я?"
– Говори, негодяй!
– Кто-де я?[62]– Вишь, свинья!
Эй, палач, разгибай!
Запорю! Водку пьешь?
– "Никак нет, я не пью".
– Здесь бродяжить пойдешь,
В кандалы закую.
Мне покорен здесь всяк,
До небес высоко...
В миг узнаешь маяк...[63]
До царя далеко!
Без вины дать бы сто[64],
Наказать бы я мог!
Для меня вы ничто,
Я вам царь, я вам Бог."
– Ради Бога, - просил меня Паклин, - напечатайте мои стихи. Пусть дойдет до людей стон заживо похороненного человека.
Таков "Paklin".
IV.
С бродягой Луговским я познакомился при очень трагических обстоятельствах.
Он сидел в одиночке в кандальном отделении Онорской тюрьмы и думал:
"Повесят или не повесят".
Накануне он, писарь тюремной канцелярии, в пьяном виде убежал, захватив револьвер и "давши клятву перед товарищами" застрелить бывшего смотрителя тюрьмы, приехавшего в Онор за вещами.
Всю ночь в смотрительской квартире, где остановился и бывший смотритель, не спали, ожидая выстрела в окно. На утро Луговского поймали.
Шел спор. Бывший смотритель, раздраженный, разозленный, кричал:
– Вам хорошо говорить, - не вас хотели убить. А у меня жена, дети. Вы этого не смеете так оставить! Я губернатору донесу. Каторга и так распущена. Пусть его судят за то,
что хотел меня убить. Надо дать каторге пример!За такие деяния на Сахалине смертная казнь.
Новый начальник, более мягкий, уговаривал его не начинать дела:
– Это было просто пьяное бахвальство. Высидит за это в карцере, - да и все!
Эти споры тянулись двое суток.
Луговской знал о них, и, когда я заходил к нему утешить и ободрить, он со слезами на глазах и со смертной тоской в голосе говорил:
– Один бы конец! Только скорей бы! Скорей с этого света!
Преступление, за которое Луговской попал в каторгу, это то же преступление, за покушение на которое мы так аплодируем Валентину в "Фаусте"[65].
Он убил обольстителя своей сестры.
Попав за это в среду профессиональных убийц, грабителей, людей-зверей, Луговской, по его словам, "испугался" и бежал...
Под бродяжеской фамилией Луговского его поймали, "водворили на заводские работы", то есть вновь на каторгу. И вот началось беспрерывное падение. У Луговского отличный почерк, - каторга сначала заставляла его подделывать разные необходимые ей документы, затем он начал сам этим заниматься.
– До чего доходил! За рубль, за полтинник нанимался!
– рыдал, вспоминая прошлое, Луговской.
– Да что за полтинник! За шапку старую, рваную нанялся документ подделать, - до того весь пропился!
Он пил, за вино готов был на все.
– А что оставалось делать? Таким я в каторгу пришел?
Он попадался. Его пороли розгами и плетьми.
И вот теперь этот "Валентин" валялся передо мной на нарах, бился, рыдал, распухший, образ человеческий потерявший от пьянства.
Бился и рыдал:
– Хоть бы поскорей с этого света! Довольно. Ничего на нем, кроме мучений, нет.
Победил в споре новый смотритель. Через два дня злость, вызванная пережитым страхом, у старого смотрителя улеглась, и он согласился на тот "поворот", который, в сущности, дело и имело: угрозы Луговского были признаны просто пьяным бахвальством, и наказание за них положено - неделя карцера. "Дела" решено было не возбуждать.
Радостную весть Луговскому принес я. Он сначала не верил, потом расплакался. Ослабел как-то весь. Сидел на нарах, блаженно улыбаясь, на него напала болтливость. Он говорил много-много, зарекался пить, рассказывал о своих страхах и, между прочим, сказал:
– А я было совсем с землей простился. Думал на воздухе висеть, и стихи даже написал.
– А вы пишете стихи, Луговской?
Он конфузливо улыбнулся:
– Малодушествую. Одно мое утешение.
И, разговорившись о стихах, указал мне своего товарища, тоже писаря, трезвого, тихого и милого молодого человека!
– У Гриши возьмите мои стишки. У него тетрадочка. У него, - и от себя прячу-с, чтоб в пьяном виде тетрадочку не растерзать. В пьяном виде я все крушить, рвать, ломать готов. В трезвом - я человек тихий, ничтожный, а в пьяном злость на меня нападает.
– Ну, а теперь вы какие же стихи, Луговской, написали?
– Какие уж у меня стихи!
– улыбнулся Луговской.
– Смеяться только будете. Я ведь не доучился-с. Мне бы еще учиться надо, а меня на каторгу.
– Ну, прочтите. Зачем смеяться?
Луговской достал из кармана лоскуток бумаги, на котором он огрызком карандаша написал стихи:
– Утром проснулся. О своих, которые там остались, о прежнем вспомнил, ну, написалось...
И он прочел.