Сахалин
Шрифт:
Эти страшные полтора часа редко кто мог выдержать.
"Иной спадает так, что обомлеет совсем", по выражению Комлева.
У большинства хватало сил лишь попросить палача:
– Поскорей только! Прихлестните потуже! Без мучений, пожалуйста.
У многих не хватало сил и на это.
Ссыльно-каторжный Кинжалов, казненный за убийство на Сахалине лавочника Никитина[22], все время молился, пока читали приговор, а затем, когда его начали расковывать, лишился чувств.
Его пришлось внести на эшафот.
Державший его Комлев говорит:
– По-моему, ему и
Перед казнью, по воспоминаниям Комлева, почти всякий холодеет и дрожит, весь колотится, делается уже не бледным, а белым совсем.
– Держишь его за плечи, когда стоит на западне, через рубашку руке слышно, что тело у него все холодное, дрожит весь.
Среди всех тринадцати казненных Комлевым совершенно особняком стоит некто Клименко.
Преступление, совершенное Клименком, состояло в следующем.
Он бежал, был пойман надзирателем Беловым, доставлен обратно и дорогой избит.
Тогда Клименко дал товарищам "честное арестантское слово", что он разделается с Беловым, бежал вторично и сам явился на тот кордон, где был Белов.
– Твое счастье - бери. Невмоготу больше идти.
Белов снова повел Клименко в тюрьму, и по дороге арестант убил своего конвоира.
После этого Клименко сам явился в тюрьму и заявил о совершенном им убийстве, рассказав все подробно: как и за что.
Его приговорили к смертной казни.
Ничего подобного смерти Клименко не видал даже видывавший на своем веку виды Комлев.
Когда его взвели на эшафот, Клименко обратился к начальству и... благодарил за то, что его приговорили к смерти.
– Потому что сам, ваше высокоблагородие, знаю, что стою этого. Заслужил, - вот и казнят.
Единственной его просьбой было "отписать жене, что он принял такую казнь".
– И отписать, что, мол, за дело.
– Даже барабан не бил при казни!
– по словам Комлева.
Вот вам, как умирали каторжники, и что такое смертная казнь.
Вряд ли вид ее особенно содействовал исправлению ссыльно-каторжных, которых выгоняли из тюрьмы "для присутствования", и поселенцев, которые занимали самый естественный в мире амфитеатр перед этой противоестественной сценой.
Теперь перейдем к недовольству отсутствием смертной казни.
Генерал был совершенно прав, когда говорил, что отсутствие смертной казни вызывает большое неудовольствие во многих.
– Помилуйте, батенька, - приходилось слышать буквально на каждом шагу, - ведь этак жить страшно! Того и гляди, зарежут! Безнаказанность полная! Ведь это курам насмех: только прибавляют срока! У человека и так сорок лет, а ему набавляют еще пятнадцать. Не все ли ему равно: сорок или пятьдесят пять?! Нет! Эти гуманности надо побоку. Смертная казнь, - вот что необходимо!
И когда даже я, привыкший на Сахалине целые дни проводить в обществе Комлевых, Полуляховых, "Золотых Ручек", выходил из терпения от этих рассуждений и говорил им:
– Тогда, господа, уж будет лучше говорить о колесовании, о четвертовании. Это хоть будет иметь смысл. Это хоть еще не применялось, - может быть, поможет. А смертная казнь применялась и ничему не помогала.
На самом деле!
Когда происходили
все эти убийства смотрителей?Когда был убит Дербин? Селиванов? Другие? Когда было покушение на Ливина, на Шишкова?
В то время, когда за это смертная казнь полагалась обязательно.
Был ли убит хоть один чиновник за эти четыре года, пока не было смертной казни?
Нет. Ни одного.
– А покушение на убийство доктора Чардынцева? А покушение на убийство секретаря полиции Тымовского округа[23]?
Действительно, "в производстве" имелись оба эти дела.
На доктора Чардынцева бросился арестант Криков.
С Криковым меня познакомил... доктор Чардынцев.
– Ну, а теперь пойдемте посмотреть на человека, который чуть меня не зарезал!
– сказал мне доктор, когда мы обошли весь лазарет.
– Как? Разве он здесь? У вас?
– Да. В отдельной комнате.
– И вы не боитесь к нему ходить?
– Нет, ничего. Он теперь успокоился. Мы с ним большие друзья.
В маленькой отдельной комнатке лежал больной Криков, бледный, исхудалый, измученный.
Приняв меня за доктора, он начал слабым, прерывающимся от одышки голосом жаловаться на сильное сердцебиение и расхваливать своего доктора:
– Если бы вот не они, - прямо бы на тот свет отправился.
"Сильнейший порок сердца", - шептал мне доктор.
Тогда мы перевели разговор на недавнее покушение. Криков сильно заволновался, схватился за голову:
– Лучше не поминайте, не поминайте про это!.. Сам не знаю, что со мной было... У меня бывает это: голова кружится, сам тогда себя не помню... Ужас берет, когда подумаю, что я чуть-чуть не сделал!.. И против кого же?.. Против доктора!.. доктора!..
И он смотрел на доктора Чардынцева глазами, полными слез, с такой мольбой, с таким благоговением, что, право, не верилось: неужели от рук этого человека, действительно, чуть-чуть не погиб этот-то самый доктор?
Криков не старый еще человек, но уже богадельщик; вследствие сильнейшего порока сердца не способен ни на какую работу. Он человек, несомненно, психически ненормальный. Ему вечно кажется, что его преследуют, обижают, что к нему относятся враждебно. Он вечно всем недоволен. Необычайно, болезненно раздражителен. По временам впадает прямо в умоисступление и тогда, действительно, не помнит, что делает.
С доктором Чардынцевым он все время был в самых лучших отношениях.
Но в один из таких припадков обратился с требованием какого-то лекарства. Доктор отказал.
– Ага! Вы меня уморить хотите! Вы меня нарочно в лазарете держите, не лечите! Так нет же, не дамся я вам!
– завопил Криков и, прежде чем кто-нибудь успел опомниться, выхватил из-за голенища нож и кинулся на доктора.
К счастью, господин Чардынцев успел схватить его за руку, обезоружить; сейчас же отвел его в отдельную комнату и принялся успокаивать.
Когда Криков опомнился и пришел в себя, его горю, его отчаянью, стыду не было границ.
Как видите, под умышленное покушение этого случая подвести никак нельзя. Я уверен, - и говорю, строго проверив это, - что во всей каторге не найдется ни одного человека, который умышленно захотел бы причинить вред господину Чардынцеву, этому славному, доброму, симпатичному, гуманному врачу.