Сахарный немец
Шрифт:
Сказал последнее слово Аким, лег опять на подушку и руки сложил на груди, как ему Пелагея сложила, когда убирала по чину...
* * *
Недвижен старый Аким.
Падает синий свет от лампадки ему на лицо, просветленное, тихое, бледное, словно с иконы сошел.
И где вот сейчас Никола-угодник, в гробу под божницей лежит или, как уж сто лет, смотрит только одними глазами с широкой доски с сусальным окладом, - что сон и где явь - понять невозможно!..
Только синий свет от лампадки колет глаза синей иголкой, щекочет ресницы и гонит слезу на щеку.
Приложила
Подошла Пелагея к пологу, полог откинула, смотрит: Прохор лежит! Пелагея ни со страху, ни с радости кофту и юбку в клочки на себе разодрала: руки тряслись, словно ветки на листопадном ветру, застежки, крючки, как собаки сцепились,- рукой не разнять!
Что дальше тут было, об этом не знает никто, да и нам лучше тоже не знать.
Бес ли очажник над ней подшутил и на подбородок Игнатки напялил мочалку, иль все померещи-лось бабе с устатку да горя,- что тут сказать, чужое горе, как густая каша - чем глубже ложка уходит, тем больше сала на дне!..
* * *
... Только подпасок Игнатка по утру коров выгонял и шатался, как пьяный, ин бабы смеялись, и так покраснел, когда с прутом Пелагею увидел, что кажется в небе так и заря не горит!
В деревне такие дела до людского глаза доходят несразу, никто ни о чем и думать не мог: все поминали добрым словом Акима!
Стали болтать языки, когда у Пелагеи юбка спереду стала короче и стан - словно у ели срубили верхушку, а сбоку оставили сук. Глядит и сама Пелагея, что дело неладно. От Прохора нету вестей, и слуху нет никакого...
– Ну, хоть на денек бы приехал, пока небольно заметно...
... Полощет она белье на реке, вальком на плоту по рубахам колотит, а сама то и дело на юбку глядит:
– Растет!
Бросит белье колотить и опять спорынью да малину пихать, куда надо, а помощи нету и нету.
– Приедет вот Прохор, пропала моя Пелагея!.. Думает так про себя и в воду глядит.
Из воды иль глубоко в воде синеют две потухших лампады, на осенней ряби двоятся, троятся, лицо в речной воде худое, испитое, бледное, не краше в гроб человека кладут!
Вдоль дубенского берега белые бантики лилий, большие, немного сжелтевшие, с отставшими в бок лепестками от первых зазимков - и так-то похожи они на повязки из атласной ленты, которой когда-то убрала тяжелую косу Пелагея, когда с Прохором шла под венец.
Качаются тихие лилии на тихой волне и понемногу листочки роняют на дно. Уронила слезу Пелагея в дубенскую воду, глядит на белые бантики, и молодость где-то проходит далеко-далеко, в окошко черемушной веткой стучит, с горки катится весенний месяц, а за ним в белой рубахе идет Прохор, у которого к ту пору только-только начиналась бородка.
* * *
...Как раз о ту пору с чертухинской горки поднялась на ветру и завилась в круг серая пыль по дороге. Не видно сперва ни кибитки, ни лошадей, ни дуги над коренником, и только
звонки-невидимки звенят и звенят, словно это звенит роща со взгорья, стряхая листы с ветел, осин и берез на дорогу...Ничего, никого за слезой не видать!
Кто это едет?
Может, Петр Еремеич катит чагодуйского купца, может, и вовсе не он, да и тройки - нет никакой, и купцу в эту пору к нам незачем ехать - разве лен собирать, так он еще не мят и не трепан и лежит вон, словно иконный оклад, возле реки, на самом раскатом берегу, у большого дубенского плеса.
Стоит Пелагея в руке с застывшим вальком на прибережной плотине, другой рукой под глаза; пыль отмело на другой бок на дороге, и тройка Петра Еремеича как на ладони: черный в корню, а с боков гнедая пристяжка!
– Он, он - Петр Еремеич!
– долбит Пелагеино сердце...
Пелагея собрала поскорее белье, да к дому. Прогнал Петр Еремеич мимо нее лошадей по селу, и вот померещилось ей, что в кибитке сидят не один и не два, а целых четыре, но кто это - никак нельзя в пыли разобрать.
Сама же и крикнула Марфе-соседке с крыльца на крыльцо:
– Четверо!
– Наверно твой Прохор с Зайцем приехал!
– ехидно ответила Марфа.
Пелагея ей ничего не сказала, вернулась в избу и прилегла в углу на залавок у печки.
А сердце так и колотит:
– Приехал Прохор!.. Прохор приехал!
Лежала она, знать, так очень долго, на улицу к бабам не вышла, а в полночь, когда над Чертухиным стояла большая луна, достала с матицы плетеные вожжи, будто за сеном - принесть скотине беремя, чтоб в долгую ночь голодна не стояла, да, выйдя из дому, свернула к Зайцевской лавке.
– Пойду-ка, сама погляжу! Прохор, наверно, узнал и нарумянился с Зайчиком пьяный!
Прокралась Пелагея, как тень, по селу, на селе в такой час трудно и так кого встретить, но Пелагею безлюдье и тишь еще больше пугали.
Добралась она до дому с вожжами в руке и прильнула к окну. Сквозь мутные стекла видит: в углу лампадка горит, в постели кто-то лежит под лоскутным одеялом, а рядом на стуле сидит ее Прохор: головою поник, руки на обе коленки, думает, будто свое горе никак ни понять, ни измерить не может.
* * *
А сидел это Митрий Семеныч, в постели храпела Фекла Спиридоновна, ничего ни во сне, ни на яву не видя с устатку да радости: Зайчик в побывку приехал!
Митрий Семеныч не спал, да и спать ему не хотелось: не сразу уложишь день в голове по порядку!
Думает Митрий Семеныч о сыне:
– Неладно, неладно, - шепчет Митрий Семеныч,- неладно все это скрутилось!
Уставился Митрий Семеныч в окно, в которое ветки склонила рябина и будто с месяца тянет поспевшую кисть.
Не разглядел Пелагею Митрий Семеныч в окне, может, Пелагеины красные, пылавшие в жару и бреду, округлые щеки принял за грозди рябины и не заметил воспаленных страхом и тревогою глаз.
Пелагея же так и прилипла глазами к его бороде. На Прохора Митрий Семеныч с лица хоть и не схож, да все мужики с бородой для бабы всегда немного похожи. Только Прохор с сильной рыжиной, а Митрий Семеныч черный, словно цыган, несмотря на лета.