Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
О нашей родине унылой В чужом краю не позабудь И возвратись, собравшись с силой, На оный путь — журнальный путь… На путь, где шагу мы не ступим Без сделок с совестью своей, Но где мы снисхожденье купим Трудом у мыслящих людей. Трудом — и бескорыстной целью… Да! будем лучше рисковать, Чем безопасному безделью Остаток жизни отдавать.

Баден-Баденский курорт не сразу принес Щедрину облегчение.

«Увы! Никогда уже он не будет чудесным кровным скакуном, который в крови и пене всегда приходил первым к цели…» — подтверждал худшие опасения Некрасова Анненков. Еще в начале мая Некрасов телеграммой спрашивал Анненкова, не следует ли удалить от больного семью, так как он видел, как тяжело переносит Михаил Евграфович присутствие жены.

«Положение мое, добрейший Николай Алексеевич, вот какое, — читал Некрасов аккуратный почерк Елизаветы Аполлоновны и как будто наяву слышал слабый, прерывающийся кашлем голос диктующего ей Щедрина, — я сегодня в первый раз встал с постели и не мог сделать ни шагу собственными ногами… Доктор обещает, что на будущей неделе можно будет ездить в колясочке…»

И, однако, несмотря на жалобы и опасения, что он не скоро сможет работать, «редакторская жилка» по-прежнему билась в письме: «как говорят, намеревается здесь прожить несколько месяцев Писемский. Не предпринять ли что-нибудь относительно последнего, который, вероятно, у меня будет».

Если даже мягкий Тургенев, описывая светскую публику, заполнявшую рестораны, аллеи и игорные залы Баден-Бадена, сыпал сарказмами, то Щедрин положительно выходил из себя при виде «русских откормленных идиотов, здесь живущих», и «идиотской русской напыщенности». И он резче обычного одергивал Унковского, который по своему добродушию вступал в разговоры со всякими пустоголовыми соотечественниками. Салтыков желчно сравнивал его с собакой, которая задерживается у каждого столбика.

«Как место для временного гулянья Баден хорош, но для постоянного или долгого житья он не уютен, — обстоятельно писал Некрасову Елисеев. — По блеску, роскоши и разным светским этикетам он, пожалуй, похож на столицу, а по бессодержательности и мелкоте жизни ничем не отличается от уездного города… Я понимаю, почему Баден так опротивел Салтыкову, что он слышать о нем не может…»

Очень обрадовался Михаил Евграфович приезду Елисеева и дня два почти не отпускал его от себя, словно с ним в Баден-Баден проникла тревожная, трудная, надрывающая сердце и в то же время необходимая, как воздух, русская жизнь; редакционные бдения, корпение над чужими исчерканными рукописями казались отсюда заманчивыми.

Лето стояло дождливое, холодное, и странно было думать, что не только юг России был поражен страшной засухой, но и в окрестностях Петербурга стоит сушь, то и дело вспыхивают лесные пожары и столица застилается мглистой дымкой, особенно вечерами.

Можно было ждать голода, но правительство было по-прежнему больше занято ловлей пропагандистов, а образованное общество без конца справляло разнообразные юбилеи. Елисеев передавал Салтыкову, что Некрасов посвятил этим празднествам злую поэму. И Михаил Евграфович волновался, как будет выглядеть рядом с нею его новый рассказ «Сон в летнюю ночь», в котором он тоже касался этой темы.

Здесь, в баден-баденском сборище всесветных хлыщей, слушая рассказы о восславлении ничтожных деятелей, Щедрин по-прежнему возвращался мыслями к «человеку, питающемуся лебедой», — этому скромному Атланту, на чьих плечах держится все кичливое и праздноболтающее общество, но которому, по царским законам, орденов не полагается.

«Сон в летнюю ночь» начинается картиной юбилея мельчайшей канцелярской сошки — экзекутора, надзирающего за исправным содержанием департаментских клозетов. Чинный церемониал празднества разворачивается на фоне народного бедствия: в приветственных телеграммах пестрят упоминания: «Увы! вот уж два дня, как наш прекрасный Конотоп горит… Вчера сгорела половина Лаишева… Сегодня с утра здесь свирепствует пожар; до сих пор сгорело около ста домов». Из всей своей «славной» деятельности юбиляр только и может припомнить, что все его начальники были, «так сказать, на одно лицо» (хотя с некоторых пор все более ожесточаются), да рассказать несколько характерных анекдотов, свидетельствующих об их тупости и бессовестности. А окончательно упившись, он, к смущению присутствующих, назвал все юбилеи «собачьей комедией».

«…Если бы вы заглянули в ревизские сказки любой деревни, — заметил «юбиляр», —

то, наверное, сказали бы себе: сколько есть на свете почтенных людей, которые все юбилейные сроки пережили и которых никто никогда и не подумал чествовать! Никто, господа, никогда!»

Под впечатлением этой неожиданной выходки рассказчик и увидел сон, как в селе Бескормицыне чествуют старого крестьянина Мосеича, который пятьдесят лет несет рабочее тягло.

Мысль об этом юбилее приходит в голову сельскому учителю и священнику, которые придерживаются самых умеренных либеральных взглядов и намерены действовать «потихоньку да полегоньку». Они хотят «воспитать в мужике чувство самоуважения, а потом уже постепенно переходить к развитию чувства своевременной уплаты податей и повинностей и т. д.». Этого достаточно, чтобы понять всю скромность их замыслов, которые не только не таят в себе ничего предосудительного, но в конце концов клонятся к тому, чтобы крестьяне исполняли свои прежние обязанности исправно или даже с энтузиазмом. Поэтому и выбор их закономерно пал на Мосеича как на одного из «таких крестьян, которые отличились долголетнею твердостью в бедствиях, а дабы одна эта заслуга не показалась подозрительною, то предполагалось присовокупить к ней еще: непоколебимость в уплате недоимок и неукоснительность в исполнении начальственных требований, хотя бы даже и лишенных законного основания».

Многие черты обоих «устроителей» характерны для трусоватых болтливых либералов. Так, имея дело с откровенным мерзавцем, писарем Дудочкиным, они объявили ему, что «хотя мнений его не разделяют, но, тем не менее, не могут его не уважать», поскольку он «искренен». Священник Воссияющий в последний момент устранился от участия в празднике, а учитель Крамольников в застольном разговоре обнаруживает и явное непонимание многих мужицких нужд и несколько развязную манеру неосторожно касаться тайных болей чужого сердца. Недаром, говоря о том, как Крамольников вызывает Мосеича на откровенность, Щедрин пишет, что учитель «делает ему точь-в-точь такой же допрос, какой ловкий прокурор обыкновенно делает на суде подсудимому…». Характерна и реакция самого Мосеича: «Очевидно, что если бы не невозмутимое природное благодушие, он давно бы крикнул своему собеседнику: отстань!.. Юбиляр молчит. Ясно, что его уже несколько задели за живое, что ему делается противно».

И тост, которым начинает Крамольников свою речь, носит на себе отпечаток восторженно-слезливой, «размазистой» болтовни:

«— Господа! — говорит он, задыхаясь, — пью за здоровье почтенного, изнуренного, но все еще не забитого и бодрого русского крестьянства!»

Это звучит в достаточной степени фальшиво, если вспомнить, что на пожелание односельчан еще «пятьдесят лет для бога и для людей стараться» юбиляр ответил:

«— Благодарим на ласковом слове, православные!.. а чтоб еще пятьдесят лет маяться — от этого уже увольте!»

После этих тихих старческих слов, которые звучат страшнее истошного вопля, слова о «бодрости» явно неуместны… Но дальше с Крамольниковым происходит чудо: хотя в его речи остаются некоторая витиеватость и жеманные ухватки либерального красноречия («Мне больно, господа, но я должен сказать…» и т. п.), он возвышается до подлинного пафоса в прославлении «безмолвного геройства», которым полна вся крестьянская жизнь. Рисуя крестьянских женщин, чьи прекрасные лица знают одно только украшение — «перлы пота», он становится поэтом и трибуном: «В продолжение всей ее жизни у нее постоянно что-нибудь да отнимают. Замужество отнимает у нее мать и отца, заработки — мужа, рекрутчина — сына, совершеннолетие дочери — дочь».

Здесь, конечно, слышна уже речь не Крамольникова, каким он выглядит в начале рассказа, — это гремит страстный голос самого Щедрина, который собственной персоной врывается на юбилей Мосеича.

Прибытие полиции, предупрежденной «искренним» в своих убеждениях Дудочкиным, «невообразимая паника» среди крестьян, только что с живым сочувствием слушавших Крамольникова, «чей-то голос: «а, голубчики! бунтовать!» — обрывают эту речь на трагическом вопросе: «какие радости, какое удобство и льготы купил себе русский крестьянин ценою стольких опасностей и непосильных трудов?» Но, разумеется, никакой недосказанности здесь нет. Ведь мы уже знаем, что Мосеич раз десять горел, лишился сына, «три раза сидел в остроге без законного повода, был истязуем и бит… одним словом, в совершенстве исполнил то назначение, которое в совете судеб предопределено для крестьянина…»

Поделиться с друзьями: