Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Салтыков читал «Отечественные записки» с самого начала работы в них Белинского — с того времени, когда ему, лицеисту второго класса, было позволено принять участие в выписке журналов. Это были последние месяцы 1839 года...
Первая подписанная полным именем статья Белинского — «Менцель, критик Гёте» — появилась в журнале в январе 1840 года. Михаилу Салтыкову в этом же месяце исполнилось четырнадцать лет. Известно ли ему было имя Белинского до этого? Читал ли он его статьи раньше, в московских журналах? На эти вопросы ответов дать невозможно, хотя и можно предположить, что институтский учитель русской словесности Межевич (как выше сказано, дружески общавшийся тогда с Белинским) и мог указать воспитанникам на некоторые статьи критика в «Телескопе» или «Московском наблюдателе».
Михаил Салтыков с детских лет испытывал тягостное влияние крепостнического
Напряженный и лихорадочный, мучительный и вдохновенный труд мысли и воображения все больше и больше захватывал подростка и юношу — в неудержимом стремлении «освоить», сделать своим, личным достоянием все мыслительное и художественное богатство, богатство культуры, и одновременно творчески выразить свой художественный инстинкт, свой беспокойный дух.
Лицей как закрытое, да к тому же еще в это время «военно-учебное» заведение не давал в этом отношении почти ничего. Лицей же как своеобразный «феномен», как, несомненно, очень большое явление русской культуры — с его блестящим прошлым и с его современным очень противоречивым бытом, позволявшим все же расторгать, при желании, узы «закрытости», сословности, исключительности, — очень много.
Когда Салтыков, воодушевляемый и подгоняемый каким-то внутренним perpetuummobile, писал и писал одно за другим свои стихотворения, когда он каждый день задавал себе тему и тут же «выполнял» ее, он, конечно, не мог оценить «качества» своих поэтических опытов, да и никто — ни лицейские учителя, ни лицейские однокашники — не могли ему в этом помочь. Насмешки надзирателей и «толпы» соучеников, когда кто-нибудь из них обнаруживал эти опыты, ожесточали душу, заставляли еще больше замыкаться, уходить в себя, «мрачнеть».
Но именно при этих обстоятельствах и произошла встреча Салтыкова с Белинским — автором гениальных литературно-критических и, одновременно, философских, социально-политических статей и Белинским — необыкновенной личностью, человеком из мира, «сословно» совершенно чуждого Салтыкову, мира новой культуры, одним из создателей которой вскоре станет и сам Салтыков.
Начиналось «замечательное десятилетие» — сороковые годы девятнадцатого столетия, — освещенное и освященное именами Гоголя и Белинского.
После поражения в декабре 1825 года дворянского «бунта» для русской общественной мысли настали тяжелые времена. Самодержавной властью были подавлены не только тайные общества дворянских революционеров — была заглушена передовая мысль, пытавшаяся отыскать для России пути, на которых она могла бы выйти из губительного общественно-политического и экономического застоя. Но «дело» императора Николая, которое, конечно, и не могло быть никаким иным, его жестокая политическая «игра» исторически с самого начала были безуспешными и проигранными. Как невозможно замуровать родники, дающие начало полноводной реке, так никакие силы не в состоянии заморозить родники мысли. Под ледяной корой официально утвержденных формул «приведения к одному знаменателю» бились эти родники горячей мысли, которые очень скоро размыли ледяные оковы, прорвались наружу — в мощных всплесках социалистической мысли «петрашевцев», целой большой группы молодых умов, имя которой дал воистину апостол русского утопического социализма — Буташевич-Петрашевский, в великих созданиях русской литературы и литературной критики «гоголевского периода» — периода Белинского.
Стоит
только вспомнить о книгах, появившихся на рубеже тридцатых и сороковых годов, — в пору лицейского «затворничества» Салтыкова: первое посмертное издание сочинений Пушкина, восемь томов которого были напечатаны в 1838 году, а последние три — в 1841-м; второе издание «Горя от ума» Грибоедова (1839), «Стихотворения Лермонтова» (1841), «Герой нашего времени» Лермонтова (1841), первый том «Мертвых Душ» и «Шинель» Гоголя (1842).И на все эти книги неизменно и сразу же откликался Белинский, создавая, из статьи в статью, новую теорию искусства, новую литературную критику, нового читателя — «публику», способную понимать и новую литературу. Это была настоящая лавина небывалых эстетических открытий. Впитывая, «ассимилируя» — органически, творчески, своим могучим умом, своим «абсолютным» вкусом — все богатство художественных явлений русской и мировой литературы, все разнообразие философских, социальных, эстетических идей и, в этом активном процессе, освобождаясь от уже освоенного и переработанного, Белинский строит свой собственный свободный мир — все испытывающего, все проверяющего разума, обогащенного горячим сердечным чувством, неистощимым воображением, светлым социальным и нравственным идеалом. Эта огнедышащая лавина смелой мысли, яркого и ясного слова, сметавшая затверженные и омертвевшие схемы равнодушных и уставших умов, неудержимо влекла к себе всех тех, кто был полон жизненных сил, но изнемогал под гнетом высокопарного и холодного догматизма, кто жаждал получить вразумительные ответы на вопросы, непрестанно задаваемые стремительно текущей жизнью. Белинский вовлекал своим горячим словом в радостное и освобождающее со-творчество.
Сознание юного Салтыкова, по контрасту с тусклым лицейским бытом, с «классическими» схемами школьной риторики и пиитики, еще полно грез об идеальном небесном мире блаженства, где душа поэта находит выход из земной юдоли страданий и тоски. Он мечется между ненавистной схоластикой «Пепкина свинства», романтическим, с помощью Байрона и Гейне, погружением в свою разочарованную «больную душу» — и жестокой действительностью, терзавшей страшными железными путами и вполне реальными, отнюдь не сказочными «волшебствами», избавиться от которых не виделось никакой возможности.
А между тем именно «действительность» стала главной идеей тех статей Белинского, которыми началось его сотрудничество в «Отечественных записках». Путь Белинского, который он проходил в своих статьях вместе со своими читателями, — это был путь борьбы, поиска и познания...
Пушкин, Лермонтов, Гоголь становились вершинными вехами на этом пути...
Пушкин олицетворял сверкающие высоты идеального искусства — художественности, достигнуть которых могли лишь избранные.
Лермонтов, лишь начинавший пролагать свою поэтическую дорогу, открывал и новую эпоху русской литературы — эпоху беспощадного анализа, рефлексии и критики, эпоху новой сатиры, не «бичующей» пороки, но отрицающей самые основы современной жизни, сатиры ювеналовской. В эти годы Белинскому, как и юному Салтыкову, становится все более сочувствен жесткий, холодно-безотрадный и страстно-иронический колорит лермонтовской поэзии.
Гоголь давал возможность особого художественного «созерцания» социальной действительности — созерцания эпического и объективного в своей основе, но лирического и субъективного по определяющему пафосу — «сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слезы». От исключительно художественной точки зрения, от идеи беспримесной художественности, от проповеди эстетического совершенства, доступного лишь немногим. Белинский все больше и больше, все чаще и чаще переходит к доказательствам насущной необходимости для русской литературы юмора, иронии и комического, ибо «постижение комического — это вершина эстетического образования»...
Движение идей Белинского в первой половине сороковых годов было стремительным и многосторонним. И трудно сказать, уловил ли тогда Салтыков во всем многообразии и богатстве этих идей тенденцию к утверждению комического, хотя она становилась, пожалуй, у Белинского главной (ведь опиралась эта тенденция на гениальное творчество Гоголя!). Но вряд ли можно сомневаться, что в творческой натуре «мрачного лицеиста», где-то в глубинах его духа уже таилась страшная vis comica — сила смешного, та казнящая сила, которая в творчестве великих сатириков поражает душу ужасом, превращает комедию в трагедию. (Ведь тот же Белинский в одной из статей этой поры сказал о «Ревизоре», что это не комедия, а трагедия: «ничего нет в мире страшнее смешного».)