Салтыков-Щедрин
Шрифт:
А рядом с «умирающим» старым приказным Гегемониевым должны были явиться и другие «умирающие», «ветхие люди» — промотавшийся помещик-забулдыга, либеральствующий генерал-администратор, идеалист сороковых годов. Начинается же все дело запевкой, в которой, в песенном складе, объясняется, как проснулся дурак Иванушко, русский мужик, вышел на дорогу и встречает всех этих ветхих людей. Заключиться же задуманный цикл должен был эпилогом, в котором Иванушка-дурачок вновь выступает на сцену: за стол его посадили, он сначала думает, что его надувают, а потом судит да рядит, сначала робко, а потом все лучше и лучше. «Скажите, — спрашивает Салтыков Ивана Аксакова в письме от 17 декабря, — как вы находите мою мысль относительно «умирающих»? Разумеется, эти умирающие еще совершенно живы и здоровы, но я предположил себе постоянно проводить мысль о необходимости их смерти и о том, что возрождение наше не может быть достигнуто иначе, как посредством Иванушки-дурака». К сожалению, мы не знаем, что ответил И. Аксаков Салтыкову и ответил ли вообще, но если
Гораздо важнее встречи со славянофилами была другая встреча — с Некрасовым, главой «Современника», хотя ни Салтыков, ни Некрасов в это время еще не могли к предполагать о всем ее значении, не могли знать, что скоро начнется то долгое их дружеское сотрудничество, предел которому положит через двадцать лет только смерть поэта.
Это было в июле 1857 года. Некрасов, только что вернувшись из-за границы, куда ездил лечиться от тяжелой болезни, жил на даче в Петергофе, лишь изредка наезжая в столицу. Лечение мало ему помогло. Тоска, нездоровье, разные дрязги, думы о журнале томили душу. «Современник», оставленный им на целый год, шел ни шатко ни валко: не хватало хороших повестей, подписка падала, набивать же журнал посредственными повестями о взятках — обличительными — значило только «огадить его для публики» (из письма к Тургеневу от 27 июля 1857 года). В таком нерадостном настроении отправился Некрасов к главному «обличителю» — Салтыкову, который не мог не знать о прохладном отношении к его очеркам круга «Современника», хотя и прочитал только что в «Современнике» весьма одобрительную статью Чернышевского. Но это одобрение и посещение Некрасова — не просто ли тонкая журнальная политика, желание в трудных обстоятельствах заполучить автора, который принес такой успех «Русскому вестнику»? Салтыков умел быть резким, неприятным и даже грубым. Некрасов не испытывал теплых чувств. Первая встреча явно не расположила их друг к другу. С иронией отозвавшись в письме к Тургеневу о «гении эпохи» Щедрине, Некрасов нашел его «туповатым, грубым и страшно зазнавшимся господином». Салтыков не отказался, разумеется, от участия в журнале, который так напоминал ему молодость, напоминал Белинского. Да и сейчас Салтыков очень внимательно следил за публицистическим и литературно-критическим отделами журнала, в особенности за статьями Чернышевского: сила его логики покоряла.
Напечатав в сентябре третий том «Губернских очерков» и вроде бы покончив со своей «крутогорской» темой, Салтыков все никак не может отрешиться от образов и впечатлений вятских лет, все не удается ему преодолеть привычных гоголевских сюжетных схем и юмористических интонаций натуральной школы. Кажется, что он начинает повторяться, и сам это чувствует. Атмосфера петербургских чиновничьих кабинетов не вдохновляла, как не вдохновляла и атмосфера провинциальных канцелярий. В произведениях, написанных в конце года, лишь местами, лишь проблесками предвещается собственный салтыковский стиль. Его комический талант еще не достигает комической силы, еще не становится сатирой...
Первый рассказ, напечатанный в «Современнике» — «Жених» (1857, октябрь), — это по-прежнему эпизод из истории крутогорских нравов, даже герои все те же — генерал Голубовицкий, Порфирий Петрович. Приезд в Крутогорск промотавшегося помещика Ивана Вологжанина, рассчитывающего здесь жениться, очень напоминает приезд в губернский город N Павла Ивановича Чичикова. Лишь однажды в скучную и бледную картину вторгается нечто новое — фантастическое появление и исчезновение загадочного форштмейстера капитана Махоркина («небо, осветившись на мгновение багровым светом, изрыгнуло из себя огненного змия», «небоизрыгало потоки пламени»). Кажется, что и Салтыков, изображая этот странный для сонного крутогорского бытия эпизод, оживляется, фантазия его разыгрывается, предсказывая будущие сатирические фантасмагории.
Для продолжения «Губернских очерков» писал Салтыков комедию «Царство смерти». И дело не только в том. что перед зрителями должны продефилировать герои «прошлых времен» — «отходящие», «умирающие». «Царство смерти» — какое многозначительное, пожалуй, даже фантастическое название: всеобщий распад, всеобщая гибель — гибель целого мира будто бы неизменных, от века устоявшихся и прочных отношений: истина во всей своей наготе открывается перед лицом смерти. Умирает символический представитель этого мира, и рушится мир. Главным действующим лицом комедии, названной при публикации в октябрьской книжке «Русского вестника» «Смерть Пазухина», становится всепроникающая, всеразрушающая смерть — умирают продажные статские советники Фурначевы, умирают купцы Пазухины, всегда готовые расстаться со своей «старой верой» во имя корысти. Смерть беспощадно обнажает истину этого мира греха, лжи, преступления и лицемерия. Лицемер и предатель Иудушка Головлев начинает свой путь отсюда.
На святках 1857 года вспоминает Салтыков рождественскую ночь года 1854-го, когда ехал он ловить раскольников в вятских и пермских лесах, — так рождается «Святочный рассказ». Боязный, трудолюбивый и честный русский мужик заполняет сознание Салтыкова: «...я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая, без ведома для меня самого, приобщает
меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни». Мир народной жизни — это тот мир, который никогда не умрет, который будет жить вечно.Только что, в декабрьской книжке «Современника», в статье Добролюбова о третьем томе его «Губернских очерков», прочитал Салтыков следующие слова: «Не дальше как в прошлом году сам господин Щедрин похоронил прошлые времена». (Речь идет о заключительных словах «Эпилога» «Губернских очерков», напечатанного в декабре 1856 года.) «Но вот опять, — продолжает Добролюбов, — все покойники оказались живехоньки и зычным голосом отозвались в третьей части «Очерков»...» Да-да, конечно, Салтыков согласен, что и князь Чебылкин, и Порфирий Петрович, и все эти Живновские и Разбитные, и бесчисленные подьячие и приказные никак не хотят умирать и возглашают о себе зычными голосами. Однако — ведь о похоронах прошлых времен вещал автору в его фантастическом сновидении Владимир Константиныч Буеракин с болезненной иронией в голосе. Да, эти похороны — сон, да, скептик Буеракин иронизирует, и Салтыков готов иронизировать вместе с ним. И все же — когда писалось проникнутое бодростью и надеждой декабрьское письмо к И. Аксакову, Салтыков был уверен в неизбежной и близкой гибели прошлых времен, в том. что умирающие, хотя еще и живы, но тем не менее умирают, и следует всячески этому умиранию содействовать. Он уверен и в том, что трудолюбивый и честный Иванушка скоро сядет за стол, чтобы судить и рядить.
Салтыков мог быть доволен. Несмотря на настороженное отношение к нему Некрасова, «Современник» — а мнением журнала Салтыков очень и очень дорожил — в лице Добролюбова (а раньше Чернышевского) с одобрением отозвался о той благородной борьбе, которую продолжает «г. Щедрин», «не обнаруживая ни малейшего истощения сил», постоянно высказывая в каждом новом «губернском» рассказе, «как велик запас его средств, как неистощим источник его наблюдений».
В противоположность суровому добролюбовскому приговору «талантливым натурам» какая-то даже несколько неожиданная нежность звучит в характеристике живого образа народной массы, многоликой и многозвучной толпы богомольцев и странников, проходящих по страницам «Губернских очерков». Именно в то время, когда в творческом сознании Салтыкова рождалась сказочная «запевка» о судящем, рядящем и правящем Иване-дураке, Добролюбов проницательно увидел в авторе «Губернских очерков» защитника народа «от всякого рода талантливых натур и бесталанных озорников». Щедрин «любит этот народ, он видит много добрых, благородных, хотя и неразвитых или неверно направленных инстинктов в этих смиренных, простодушных тружениках... Тут нет сентиментальничания и ложной идеализации; народ является как есть, с своими недостатками, грубостью, неразвитостью».
Добролюбов, наверное, сам того не зная, поддержал Салтыкова в момент тяжелый и смутный, в дни, когда мысль и фантазия работали напряженно и творчески, когда замыслы радостно роились в голове, требуя воплощения, но когда росли беспокойство и тревога. Репутация обличителя бюрократии не сулила ничего доброго, а особенно Салтыкову, который сам был «действующим» бюрократом — чиновником, близким к самым верхам правительственной иерархии. Министру Ланскому, очень ценившему служебные способности и трудолюбие своего чиновника особых поручений, приходилось — из-за Салтыкова и другого литератора-обличителя, служившего в министерстве, П. И. Мельникова (Андрея Печерского) — постоянно отражать недоброжелательные нападки со стороны высокопоставленных сановников. Особенно донимал мягкого Ланского непримиримый консерватор и крепостник граф Панин, который даже жаловался царю, что стало невозможно министерством управлять — обличительная литература во все вмешивается.
Где-то в октябре—ноябре 1857 года Ланской призвал к себе Мельникова и потребовал, «чтобы тот не писал в журналах». Через много лет Салтыков вспоминал: «Мельников прибегает ко мне и сообщает об этом. Ну, стало быть, и до меня дело касается. Иду к Ланскому. Спрашиваю его. Старик весь покраснел и говорит: «Это до вас вовсе не касается». Однако все-таки это очень и очень Салтыкова касалось. Ведь именно осенью его письма вскрывались (перлюстрировались) в III отделении, а в октябре в этом малопочтенном учреждении завелась даже переписка, в которой Салтыков упоминался как «человек безнравственный и сатирик, нерасположенный к правительству», и агент-осведомитель даже предлагал произвести «обыск его бумаг». Вряд ли такой обыск был произведен, однако соответствующие предупреждения «быть осторожным» Салтыков, конечно, получил, что заставляло его на какое-то время прекратить печатание своих новых произведений, по крайней мере до тех пор, «покуда не разъяснится мрак, скопившийся на моем горизонте». Письмо к Е. Ф. Коршу, где находятся эти слова, было написано 10 декабря 1857 года, и как раз в эти дни читал Салтыков статью Добролюбова.
Служебные неурядицы, все эти начальственные предупреждения и предостережения по поводу печатания его произведений вновь и вновь напоминали о том неустойчивом равновесии между службой и литературой, в которой он находился уже почти два года, с начала писания «Губернских очерков». Он по-прежнему служил честно и добросовестно — по крайнему своему разумению; он считал свою службу полезной, в особенности в условиях напряженной борьбы между теми, кто практиковал либерализм в «капище антилиберализма», такими «красными бюрократами», как Николай Милютин, и теми, кто был самим этим капищем — чиновниками и царедворцами вроде графа Панина.