Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Эта ночь стала последней запомненной (заполненной). Откуда она взялась - границ её я не смог обнаружить в воспоминаниях. Они исчезли, и сейчас я помню только внутреннее, содержание, но никак не форму. Мы впали в эту ночь, мягко и плавно оказались в ней, разрушив эластичные невидимые преграды, спасающие её от чужого ей. Так бывает во снах, ни начала, ни завершения которых не существовало никогда - только середина, отданная созерцанию и неспешному участию. Регги так же впала в мою жизнь, так же эластично (каламбур, которому я запретил рождаться, в любом случае, он родился бы мертвым) - неправильно, не "так же эластично" - слово для сравнения предыдущей фразы находиться здесь в последующей. Как это всё знакомо, как всё соответствует прихотям неизвестных вершителей. Мы впали в эту ночь, в это молчание, в степенное, в траурное, в требующее молчание. Оно было Реггиным молчанием, но мы зависели от него оба, и оба стали его жертвами. Умеренно вышагивая, Регги медлительно, даже мстительно, уверенно молчала. Всё начиналось с начала - как только я чувствовал послабление в её немой неприступности и готовился произнести что-то нейтральное, принимающее её условия, которые мне только казались (всё и всегда мне - казалось), как временное расположение её исчезало и безмолвие начинало восхождение к страшным своим вершинам. От слов, которые, я знал, могли только навредить, меня спасали вечно разные взляды на всё, что было рядом. Фригидная луна, уставшие звёзды, какой-то воздух. Регги молчала. Я не удивлялся её молчанию, более того - я даже не задавался вопросом, почему она молчит. Регги молчала. Я молчал. Все молчали. Мы были преступно-одни

на людных обычно улицах желтого ночью и серого вечером города. Взрастали они особенным миром, миром сюрреальных снов, миром отсутствия, щекотливой, легкоразрушаемой оболочкой этого мира. Ad te suspiramus gementes et flentes in hac lacrimarum valle (так, бесполезные цитаты, несочетаемое присутствие которых даёт знать обо всём - несочетаемом). Иногда слова были готовы стать прошедшими, но Регги не хотела расставаться с ними, и, не справляясь с выдающей их предполагаемое существование готовностью услышать самой произносимое, убивала их. От такого её преступления оставался только один след - неспешное угасание её обещающего что-то, готового к чему-то вздоха.

20.

Если бы я знал тогда значение этой жёлтой ночи, жёлтого молчания, я бы не смог находиться в них, сопоставляя моё бессилие и неотвратимость последующего. Регги молчала, стеснённо для её обыкновения и необыкновенно откровенно для обыкновения моего. Всё было внешне простым, но сейчас я вижу вместо такой простоты очень знаковые вещи, половину которых я придумал сам, а другую половину которых позволил фантому внести в окружающее меня естество.

21.

Регги молчала. Я молчал ей вслед. Я отставал от её тишины. Я уставал от её тишины. Я уста её помню - помню так хорошо, что не остаётся ничего другого на них - я не могу определить их, не могу сказать, какими были они, но - помню. Губы её, лицо её, её я буду помнить, так же помнить, как помню Мари, несмотря на непозволительное совмещение их обеих в одном, в одном времени, в одной строке. Много раньше я не позволил бы себе поставить рядом их имена только потому, что я считал Регги легкомысленным грехом, какой-то поспешностью, результатом потакания мрачным и не относящимся к святым желаниям, теперь я, замечая переходящие повторения, не могу представить их имена, ставшие одинаково святыми (но святыми - по-разному), в силу определённо других причин. Как и много дней (что такое дни по сравнению с более тонкой системой измерения времени, время бессильно, время одинаково; часто, настойчиво-часто, оно совсем не совпадает с теми изменениями, которые происходят) назад, я боялся. Я по-прежнему боялся того, что Регги заменит её. Я знаю, конечно, что мои тревоги (какое отвратительное слово) были напрасными и бессмысленными, но от этого лёгкая дрожь страха, особого страха, страха, присущего всему, так или иначе относимому к року, не переставала быть моей. Я люблю одну, но помню двоих. Картинки памяти, захватившие дрожайшие (дрожавшие) секунды их существования находятся в разных областях её, но какими бы разными они ни были, они останутся со мной, как и скорби по ним - по ушедшим - по любимой мною, по любившей меня. Обе они забирали у меня ночи - одна - для слёз по ней, другая - просто так. Простота. Просто та. Просто эта. Просто эта навязчивость и развязность (чёрная нить развязана) - следствия, нечаянные следствия, всего того, что было рядом со мной, было мной, было судьбой и отчаянием, невозможностью и крайней доступностью, невозможностью доступности и доступностью невозможности.

22.

Ночь молчания продолжалась. Регги молчала. Всё, следившее за нашей неслучайной немотой, молчало тоже. Регги заставляла меня безмолвием своим понимать всё как молчание. У меня и без этого было много причин не произносить ни слова. Видимо, у неё тоже. Молчание было гладким, всё было налито сочной тишиной. Так часто бывает, почти всегда. По крайней мере, только однажды я заметил отсутствие тишины - её просто не было, ни звука, ни его смерти, ничего не было. Где-то далеко, на границах вновь и вновь создаваемого мира, тоже бесшумно шумела отсутствующая тишина - я ощущал её присутствие. Любое моё движение, в другом случае разорвавшее бы это беззвучие, игнорировалось мной и всем остальным, поэтому ещё несколько часов я был беззвучным, наблюдая за тем, как сухость и восторженность забытых, но усердно вспоминаемых ассоциаций уступало свои права на владение пространством мягкости понятной и мокрой тишины. Только одна была у меня такая ночь. А все остальные - ночи как ночи, с пролетающим из одного уха в другое движущимся шумом чего-то спешащего, не представляющего себе напрасного ожидания. Они похожи. Эти ночи. Но никак нельзя назвать их стандартными, так же, как присутствовало в них схожее, было и заставляющее напрягать рассудок в пытках более тщательного им детального воспоминания подробностей, некоторые из которых, прячась в прошлом, появлялись вдруг, неожиданные и нежданные, но, несмотря на это, доставляющие по адресу какие-то тёплые и только мне понятные чувства, уже известно чем связанные с невозвратимым. Между всем прочим, что напоминало мне каждое о своём, Реггино тогдашнее молчание напоминало мне мои и Реггины ночи, за которые ни я, ни она не произносили ни слова, боясь словами нарушить тепло наших объятий. Какие-то мелкие, но яркие детали всех остальных ночей, которым не хватило места в моей голове, находили своё законное место в произвольном порядке воспоминаний этой последней ночи. Как и в десятках остальных ночей, в этой также присутствовал всегда одинаковый просящий и отказывающий шум реки, всё та же желтизна ночи, которая, казалось, должна бы быть чёрной, похожие ассоциации, ещё много чего заимствованного из других, не связанных с данной, ночей. Предсказуемым здесь может быть то, что одним из заимствований из уже свершившихся (свернувшихся) и уже завершившихся ночей может быть дождь. Предсказуемость уживалась с непредсказуемостью, пророчество с намеренной догадкой, остальное с остальным - действительно дождь был - он подтвердил не только мои заимствования, но и заимствование того (той, тех), кто прототипы для них создавал, вот только перенятым в плане дождя оказался только факт его наличия, но никак не содержание его он был совершенно другим, отличным от предыдущих, как это и свойственно обыкновению всех дождей - наличие отличия. Регги молчала. Тихое, спокойное, властное и безраздельное её молчание. Дождь тоже молчал, капли его, всегда шумные и напоминающие, тихо падали на нас. Регги вытирала от них почему-то левое веко - медленно закрывая его, пальцы к нему медленно поднося. Регги. Я помню тебя.

Вместе со словами в ту ночь с Регги не было ещё одного - её возраста. Он никогда не был заметным особенно (он не ощущался мной - она была Регги, не девочкой четырнадцати лет, а только Регги), а тогда он отсутствовал совсем. Четырнадцать - бесконечность (цитата из рассказа одного любителя встречать самого себя - цитата более вычурная, ибо присутствует где-то здесь и отзвук её). Никаких плотских признаков у неё не было, рядом со мной шла той ночью лишь её нежность, хрупкость, задумчивость, всё её. Теперь я понимаю символику ночи молчания, я мог бы, я должен был понять её раньше, но мешало что-то мне. Регги мешала. Я надеялся, я вскармливал надежды, как всегда это делал, наперёд зная об их бесполезности, я надеялся, я верил в Регги, я верил ей, а она внушала мне такую большую надежду. И страх. Я знал, что она уйдёт. Я знал. Я всё всегда знал, но никогда предчувствие и уверенность в подлинности его и непоколебимости не спасали меня от разочарований. Я предпочёл бы жить без предвидений. Судьба предпочла предчувствия.

Завершения ночи я не помню, да и не было его, наверное. Она осталась в памяти последней ночью. Она была последней жёлтой ночью. Последней ночью дождя, последней ночью скучных фонарей, нетерпеливой реки, ночью последних мостов. Последней ночью Регги. К утру она умерла.

23.

Вот так закончилось продолжение одной кем-то вплетённой реминисценции. Я должен оправдать мой мокрый ещё слепок с неё, кем-то уже угаданной (кому вплетать, а кому угадывать). Так получилось. Так получилось не из клейкой симпатии, а всё из-за того же невозможного провидения, сводящего вместе разбросанные во времени и по пространству куски бессмертного холста, разодранного в клочья по мистической прихоти хорошо

известного мне художника, проверяющего уже написанные шедевры на мне и в тысячный раз доказывающий нетленность своих творений, оставляющего за собой возможность исправить, но так и не исправляющего неведомой ему ошибки, совершённой так дерзко и так гениально. Регги умерла.

24.

Я помню её живой и только такой. Я не запомнил её мертвой. Я не запомнил ничего, что бы соотносило двух Регги: жившую когда-то и нет. Я даже не помню, как она умерла. Она умерла. Она умерла. Она. Умерла. Регги умерла. Умерла. Регги. Регги.

25.

Я даже слов её последних не помню - последним, ею произнесённым, было молчание. Впрочем, путём некоторых логических(?) изысков я смогу заставить себя выделить из обрезков её слов те, что были последними. "...Посмотри, там же, где и вчера" (за день до смерти), удивлённое - "снова?" (за смерть до дня). Нет, не нашёл - между ними и смертью было ещё что-то, что я, наверное, вспомнить не смогу. За неимением подлинного и желаемого придётся воспользоваться подложным (хотя и настоящим) и доступным - Регги, в бытность свою живой (эту иронию я не прощу себе), однажды настаивала, просила какими-то почти заклинающими словами: "Ты только не помни меня". Она любила меня. Любила зря. Помнится, когда-то я хотел назвать любовь "напрасно". Я оказался прав - я любил напрасно, и она любила меня напрасно.

26.

Тем утром, босым и слёзным, я делал то, что не привык делать - я вспоминал её. Теперь настал черёд воспоминаниям о ней, слезам по ней, а я ведь даже не любил её. Я был влюблён в неё, и не стоит обольщать меня, называя влюблённость любовью.

Я вспоминал, как целовал её пресную кожу, её безразличные (ко всему, кроме меня, и всем - кроме меня) пальцы. Я вспоминал что-то другое, связывающее меня с ней. Конечно, я знал, что когда-нибудь она покинет меня, но я не думал, что покинет она меня именно так. Я вспоминал ночи. Я вспоминал дни. Я вспоминал то, что было между ними, то, что было под ними, что было вне их. В моей голове пульсировало лишь одно слово - её имя. Она, живая в моей памяти, повторяла своё имя с той интонацией, с тем оттенком, с той громкостью и скромностью, с какими она назвала его мне на сторой улице вечно новых отсутствовавших (но всё же!) красных фонарей. Я не уставал от сотен раз его взрыва, я был готов выслушивать его заново тысячи и тысячи раз. Блеск имён изменён. Она никогда больше не назовёт его. Она - никогда никогда - больше. Она - никогда. Никогда.

27.

Я тогда раскладывал слова в немыслимые комбинации, сумасшедствие проявлялось сильнее, чем обычно.

Я вспоминал самое начало (начало означало) - как она очень учтиво (учтивое чтиво) обращалась ко мне на "вы", как обходительно, как казалось ей, извинялась - меня всегда раздражали любые извинения, но сейчас я хочу услышать их вновь, я хочу услышать хоть что-нибудь, вымоченное в гибельном очаровании её уст. Я вспоминал её дерзкие, не обладающие её уверенностью, находящиеся под сомнением поцелуи дождливой ночью. Я вспоминал, как однажды спросил про самое большое её желание. Когда она ответила ("Я хочу, чтобы ты плакал по мне. Как по ней"), я, несмотря на удивление, самонадеянно хотел улыбнуться, но всё-таки не дал иронии соскочить на губы, я полагал (и не было ничего сильнее этой уверенности), что желание её никогда не сбудется, что никогда я не буду скорбить ни по кому, кроме вечной Мари, но я ошибался - теперь я плакал по Регги. Её желание прекратило быть желанием. Регги прекратила быть Регги.

"Она умерла, да?". Она умерла. Да.

Её больше не было со мной. Свойство ли это всего моего - всё покидает меня - или это случайность? Смерть Регги (звучит очень принадлежаще, как, например, "волосы Регги" или что-то другое, данное ей от рождения) настолько была неожиданной, она настолько была, что я забывал о ней, я забывал о смерти как о чём-то существующем, и она заставляла меня быть не соответствующим ей - я думал вовсе не о ней, не о теле, лежащем рядом, а о Регги, о той Регги, которая была и будет со мной. Она была и будет. О ней я не могу сказать только одного - "есть", её смерть выбила из меня такое слово. Уже ничего нет. Регги нет.

28.

Она была и будет. Всё, что она привносила в мою жизнь, исчезло, ночи жёлтые, очарование красного на её нагом и утреннем теле (Гармония в красном) исчезли, исчезло многое, а она - будет.

29.

Вместе с Регги исчезло то, что она своим присутствием делала существующим: двойственность некоторая исчезла, некоторые сомнения, они исчезли, но вслед им появились их двойники, усиленные кем-то подобием и фатальностью, и что заключали в себе первые, вторые подтверждали намного увереннее предшественников, вот только то, что они подтверждали, было мной осмыслено с такой же недостаточностью, с таким же безумием, с отрешением таким же. Регги забрала с собой грех, но оставила мне свою святость, святость, котрую я признавать не хотел, но признать которую пришлось. После смерти. Я отрицал её святость, я заставлял себя не верить в неё, не замечать, потому что Регги всегда была, всегда находилась лишь в том измерении моего сознания, которое не допускает подлинной святости, которое отделено мною от великого и непреходящего содержания, не совместимого ни с чем остальным, хоть как-то причастным к пошлости и греху. Регги забрала с собой мой соблазн, моё возможное искушение, моё совращение недопустимым; она забрала это, но слёзы мои по ней заставляют меня думать о том, что я ... бред, конечно (а что не было бредом в моей жизни?). Что бы она ни меняла в моей жизни, что бы ни разбирала в ней, многое из меня оставалось нетронутым ей, как вообще не могло быть тронутым никем. Я все ещё остатки ночей своих убивал в поисках взгляда, что всегда пытался найти, чего мне за долгие и мучительные годы не удавалось никогда. Мари. По-прежнему мои губы слипались в этом имени. Печаль по-прежнему... всё по-прежнему. Неизменно (без измен) я возвращался к ней, стараясь не замечать миллионы секунд, среди которых всего несколько сотен (и их мне более чем достаточно) были счастливыми и ни одна из которых не была достойной её. Сейчас можно проводить множество параллелей между Регги и Мари, прочей геометрической ереси, но то, что они находились в моих мыслях, в памяти моей, и находятся до сих пор, будут находиться, не означает того, что они были одинаково важны для меня. Мари существовала в самой глубине моей, она находилась вне реальности, от которой я оберегал воспоминания о ней. Она была настолько "вне", что только возможно приблизительно выстроить это в словах, определяя её расположение среди сомнительно упорядоченного моего содержания фразой "вне реальности". Она была настолько "вне", что банальное "вне реальности" - ложно. Она была вне всего, даже вне этого самого "вне". Я располагал её в той части сознания, доступ в которую был запрещён всему материальному, а мне - в первую очередь. Однако я нарушал собственный же запрет, скользкими и шершавыми (в зависимости от неопределённости) ночами я пробирался туда, иногда смущённый, иногда - отвратительно (непростительно) пошлый и довольный безнаказанностью. Это расценивалось мной (и не только расценивалось - было) как абсолютный и несравнимый грех. (Философы доказывают, что абсолюта нет, но любое их доказательство - абсолютная ложь, я знаю обратное - абсолют существует - грехи мои - абсолютны. Был ли я смущенным или пошлым, в определении степени тяжести этого самого преступления не играло роли - чувство Мари было тем, что не терпит никакой, даже безотносительной градации - злодеяние был самым тяжким из умеющих существовать, было оно крайне непростительным, и не отпускал я себе этот грех. Не может быть придуманным наказание, способное накрыть своим исполосанным и выстеганным телом едкость первопричин совершённого и несовершённого, не бывшего, но и не рассчитывающего быть.

30.

Я сейчас непреступно вспомнил сон, якобы виденный в одну и ту же ночь нами обоими, слова передали нам похожесть сна каждого, они не в силах наложить оба эти сна друг на друга, чтобы по несовпадаемым участкам ткани грёз определить, насколько же разными (или одинаковыми) в скудной образности они приходили к нам. Я почему-то думаю, что эти сны были абсолютно одинаковыми, думая об ещё одной не совсем понятной выходке такого же непонятного божка, сопровождающего, полагаю, меня на протяжении всего, всех моих дней, всех моих мыслей, даже всех моих снов. По поводу (по проводу) дальнейших продолжений моих потрёпанных слов о природах моих сновидений (по поводу снов и видений) - Регги никогда не снилась мне, ни когда была живой, ни после смерти. Почему, я не знаю.

Поделиться с друзьями: