Сам
Шрифт:
— Я вас фраппирую, прихожане и прихожанки, генофондистки и генофондисты, мои подчиненные и подопечные. Я вас фраппирую, то бишь неприятно изумлю. Праздник, и какой праздник! И все-таки фраппирую. Дабы прониклись, чего ради фраппирую. Как люди не стыдятся убивать врагов на войне, так мы сегодня не будем стесняться святого акта демографии, долженствующего спасти от вырождения народы и племена Самии. Для пущего убеждения спасительности сексрелигии, также генофондизма мы допустили на праздник телеоператоров всех стран мира, то бишь трансляция будет вестись целиком на земной шар. Эпоха так эпоха! Она знаменует собой зачин эры глобальности. Куда уйдешь от глобальности? Никуда. В противном случае — всеобщая смерть. Ныне нет экономических систем, нет идеологий, ради которых стоило бы уничтожить земшар. Постулат сам по себе кощунственный, однако лишь с виду: кощунствен сам ход экономики, идеологии, национально-географической жизни на земле Все клянутся идеей сосуществования, упорно продолжая существовать по отдельности или блоками. Блоки — препятствие ко всемирному спасению, к братству. И тут возникает не где-нибудь, в стране САМОГО объединительная религия: сексрелигия. В основе ее культ непрерывности жизни, культ продолжения рода, культ целесообразного регулирования народонаселения любой страны в частности, народонаселения мира вообще. Сексрелигия, и только сексрелигия может утвердить идею всеобщности существования. Своими сущностями она утверждает другие цели,
Хохот оскорбил Курнопая. Он ушел в кабинет, но не захлопнул дверь. Его оскорбленность за маршала не была гневливой —
местами речь священного автократа засасывала…Кресло, отделанное шкурой росомахи, приняло Курнопая в меховые объятья, и он, с паническим чувством вспомнивший о башне-призме, отчаялся от того, что автократ подверсталего горе (проклятье первым леди державы) к празднику Генофондизма.
Обвалы хохота, сотрясавшие стадион, навострили слух Курнопая.
Под видом просьбы о сочувствии Болт Бух Грей поизмывался над плоской и сухой ногой бармена Хоккейная Клюшка, но оправдал его участие в празднике коммерческим дарованием, редким для самийцев, разъедаемых хозяйственной безалаберностью и не умеющих из-за наследственного бескорыстия получать на одну денежную единицу сто единиц прибыли. По этой необходимейшей нужде включен в актив генофондариев — весьма музыкальное словообразование произвел Чап Чапыч — зарубежный делец Скуттерини, работающий на благо промышленности.
Курнопай не знал, будет ли участвовать в генофондаже на зеленом поле бабушка Лемуриха, и на всякий случай молил САМОГО, чтобы священный автократ не затронул ее.Увы, он запозднился с мольбой. Болт Бух Грей со смаком расписал могучие телеса Лемурихи и явно на посмешище выставил грудь: ею, мол, она могла бы выкормить несколько поколений водородных бомб или поколение сверхсовременных авианосцев. Такие груди-де перевелись, стали реликтами, подобно мамонтовым деревьям и баобабам. Так как мы собираемся культивировать реликтовые груди, им будет почетное место на генофондажах. Для них мы устроим конкурсы «Миссис первая грудь Самии». В партнеры бабушке Лемурихе он выделил державного врача Милягу, преобразовавшегося в сжатый срок из застенчивого слюнтяя в носорога полового разгула. Свой замысел, дабы знаменитую телебабушку Лемуриху обгулял первый медик государства, Болт Бух Грей объяснил желанием сплавить ее золотоносные свойства: простонародный характер, умилительнейшее преклонение перед пастухом народа — всем памятно ее мление перед покойным Главным Правителем, — ее неукротимую энергию ради счастья общества, ее костяк, способный без устали нести на себе горные массивы мяса, слить с рафинированной интеллигентностью Миляги, с его обходительностью, данной от природы, с его пластичным умением подлаживаться под требования эпохи.
Когда распотешенный стадион затих и насупился в ожидании коронного номера,Болт Бух Грей подарил улыбку камерам планеты. Не обворожительность светилась в лице — откровенное удовольствие от того, что удивительные вещи ему придумались и столь сплоченно воспринимаются.
Он сказал, что хватит говорильни, ибо на говорильню у всего земного шара дикая аллергия, но тем не менее попросил еще минуту, дабы подбить бабки.
Курнопай, и сам не заметивший, как вернулся к телевизору, проворчал:
— Разглагольствует без меры… Минутку, видите ли, просит накинуть.
Фэйхоа старалась не раздражаться ради рождения спокойного ребенка. Ласково она позакручивала волосы Курнопая на палец, промолвила загадочным шепотом бабушки Лемурихи:
— Сосерцай и помалкивай.
Курнопай повиновался. Он давал себе зарок не дергатьсяпри жене, чтобы не родилась психопатка. Странная уверенность: родится дочка — была странна даже ему самому.
Подаваемый операторами сразу с четырех сторон, Болт Бух Грей стоял перед коброголовыми микрофонами в белоснежных плавках с типографскими отпечатками туманности Конская Голова. Никель молнии, деля плавки на две половинки, прядал таким горячим блеском, что казалось — прожигает зрачки.
Едва взор священного автократа притуманился, а лицо начала освинцовывать усталость, в которой читался надрыв от напрасных усилий, неутешных скорбей, от замыслов, зараженных изверенностью, камеры перекинулись на представителей общественности, сидевших в ложе сбоку, за спиной у себя священный автократ никого не терпел из правительственных чинов, генералов, монополистов, технократов…
Разрослась и точно бы лопнула угрюмая ряшка Бульдозера. Из угловой тени выплыла каравеллоподобная шляпа, под нею открылись приспущенные веки с бахромчатыми ресницами. Курнопай вздрогнул, узнавая мать. Так и не вскинулись ее веки. Стесняется? Нездорова, но присутствовать необходимо? Соскучился он о ней! Как им надо помириться. Неужели она все еще не осознала, что антисониновая платформаСержантитета подрывала само существование народа, что они с отцом не лиходеи Самии, а спасители?
Прежде чем подбить бабки, священный автократ проверил, не заело ли молнию на плавках, и, ободренный тем, что молния запросто расхлестывалась, зычно проговорил:
— Мои предшественники во времена всех бывших и теперешних формаций, то бишь предшественники-преобразователи земного шара, лишь обнадеживали народы замыслами об улучшении их жизни, но только ухудшали ее, увеличивая могущество своих государств. Я, потомок и наследник САМОГО, и мой народ, мы действительно улучшим бытие страны и земшара, потому что не отвергли религий, верно, на короткий срок приостанавливали их действие, да еще придумали религию спасения, универсальную в современных обстоятельствах, потому что ясная постановка задач не даст нам потопить практикой теорию. — Он захлебнулся воздухом торжественности, прокашлялся, повелел слегка расщепленным баском, зашелестевшим от звуковой стружки:
— Се-екс-жри-и-цы на по-ле ста-ди-он-на.
Портьеры входов на стадион разлетелись. Выбежали жрицы. Полы оранжевых накидок хлестались. Капюшоны, надуваясь, обозначали декоративные вышивки со сценами из посвящений. На капюшоне проклятой датчанки, она с подскоком мчалась к центру поля, мелькал то он, Курнопай, на которого наседала Кива Ава Чел («Стыдоба, стыдобушка…»), то Болт Бух Грей, манипулировавший с Лисичкой.
На капюшоне негритянки, какую Курнопай запомнил по ее ненависти к родственникам, картинно белели вышивки, где Курнопая, ничего не видевшего сквозь чулок, напяленный на голову, сняли крупным планом в хрустальной башне. Прискорбным, даже чудовищным для Курнопая было то, что на капюшоне вышили его и девчонистую женщину, которая посочувствовала тогда ему в башне и все-таки не уклонилась от насилия над ним, может, и не собиралась уклониться, только двуличничала.
Курнопай страшился смотреть на Фэйхоа, едва глянул — на него напал колотун. Она сидела в профиль к нему, из-под височного уголка ее закрытого глаза выкатывались слезы, его начало трясти, он в голос заплакал, но думал, что нужно сдержать себя, чтобы успокоить Фэйхоа, а доводов не находил (прошлое поругано, настоящее до неверия противоречиво, будущее во тьме) и рыдал все громче, неутешней.
У Фэйхоа была такая воздушно-летучая походка, что Курнопай недавно сказал ей: «У тебя, Фэ, ступни, подбитые ветром!» И вдруг она идет к нему какими-то стальными ногами. Ее руки, обычно пуховей страусового пера, были тяжелы, да еще и хладны, словно она умирала. И Курнопай снял их, почти потерявшие способность двигаться, со своей кудлатой головы, целуя, отогревал дыханием.
— Современность не по нам, — повторяла Фэйхоа. Ей трудно было говорить: немота губ, разбухший язык. — Теперь нет спасения от жизни, пока не вырастим ребенка.
Нежданный голос Ковылко ворвался в телевизионную тишину. Мигом он заставил Курнопая и Фэйхоа забыть о самих себе. Каска сидела справа в углу правительственной ложи, Ковылко — в левом.
— Господин священный автократ, — крикнул Ковылко, — с любовью-то как быть?
Ковылко — бурый берет, увенчанный белой пипкой, ждущие спасения глаза медведя коала, опаленного эвкалиптовым огнем.