Самое время для новой жизни
Шрифт:
Затем пошел репортаж с места аварии на одной из извилистых дорог в голливудских холмах. Со слов тошнотворно серьезного корреспондента, Джек Шоу ехал на своем “рейндж-ровере” со скоростью около 100 километров в час и врезался в дерево, автомобиль выбросило на проезжую часть, он едва не столкнулся со школьным автобусом, битком набитым детьми, а затем скатился в небольшой придорожный овраг. Как и следовало ожидать, телевизионщики в основном напирали на школьный автобус.
– Автомобиль Шоу разминулся со школьным автобусом буквально в нескольких сантиметрах, страшной трагедии едва удалось избежать, – говорил корреспондент. – Местная полиция официально заявляет, что прямо на месте происшествия Джеку Шоу было предъявлено обвинение в хранении запрещенных законом веществ, а также вождении автомобиля под воздействием таких веществ.
– Твою мать, – прокомментировала Линдси.
Теперь на экране появился репортер, стоявший у входа в окружную больницу Лос-Анджелеса.
– Врачи
– Позвоню Элисон, – сказала Линдси.
– Давай, – и я переключился обратно на Чака. – Ну дела!
– Это ты еще интервью с водителем школьного автобуса не видел. Заливал на всю катушку, мол, не выжми он вовремя тормоза, Джек бы всех их отправил на тот свет.
– Как думаешь, Джек в порядке?
– Говорят, стабилен. У меня в этой больничке один друг-акушер как раз квалификацию повышает. Позвоню ему, вдруг что выясню.
– Может, это немного встряхнет Джека, – предположил я, – и он наконец поймет, что действительно увяз.
– Щас, – сказал Чак. – Можешь на это не рассчитывать.
Положив трубку, я понял, что смотреть, как Сталлоне теснит вьетконговцев накачанным прессом, сил больше нет. Включил компьютер, полистал первые главы последней своей пробы пера. За время работы в “Эсквайре” я начал писать, должно быть, с полдюжины романов – в действительности один и тот же роман, к которому заходил с разных сторон, но так и не зашел. Пытаясь передать общую атмосферу эмоционального опустошения, я никак не мог выдержать нужный тон. Читал Джея Макинерни и поражался, с какой легкостью ему удается пропитать своих героев и сам город мрачным духом пренебрежения к пустоте жизни. Не то чтобы я пытался подражать Макинерни. Я, конечно, посетил недостаточно ночных клубов, недостаточно встречался с моделями, недостаточно ночей проводил без сна, балуясь наркотиками с друзьями-интеллектуалами, выпускниками элитных частных школ, чтобы хотя бы приблизиться к предмету его повествования. Но я завидовал масштабу жизненного опыта Макинерни, способности без всяких усилий извлекать из этого опыта нужное и давать читателю ощущение причастности к изображенному миру, даже если читатель вовсе к нему не причастен. Не принадлежа к какой-либо определенной субкультуре, я не мог найти для героев подходящих декораций. Использовать в качестве контекста свою жизнь на Манхэттене, даже самую беспросветную ее часть, не получалось, оттого я чувствовал себя подавленным и вообще существующим в каком-то вакууме. Чем, спрашивается, я занимался последние восемь лет и как собираюсь создать нечто стоящее, если даже собственные переживания меня ничуть не воодушевляют?
Писать после всего этого я, ясное дело, уже не мог. Разделся, окинул взглядом свой голый торс в зеркале ванной, зачем – не знаю. Сделал кое-как растяжку и несколько наклонов, поймал в зеркале собственный взгляд и, вдруг застыдившись самого себя, ретировался в душ. В душе я не просто смываю грязь очередного осевшего на мне нью-йоркского дня. Для меня он вроде камеры сенсорной депривации, в какой якобы спал Майкл Джексон. Помести меня в ванну, и уже через пять минут я испытаю непреодолимое желание выскочить оттуда, а вот в душе могу находиться часами. Здесь мне лучше всего думается.
Я думал о Джеке, думал о Линдси. Что я могу изменить в отношениях с ними? Думал о Саре и спрашивал себя, грустно ли мне потому, что она ушла, или просто потому, что и про нее я думал – это навсегда, а оказалось, нет. Печалюсь ли я? Или расстраиваюсь, что не опечален? Дружба, любовь, молодость, удовлетворение – как они скоротечны. Когда я наконец вышел из душа, подушечки пальцев сморщились черносливинами. Мои руки превратились в руки старика.
Глава 7
Впервые я заговорил с Линдси на вечеринке в “Тузах и восьмерках”, зимой, на первом курсе. Я наблюдал за ней уже не первую неделю, наблюдал и приходил в уныние – даже не потому, что не осмеливался к ней подойти, скорее, потому, что не мог выбросить ее из головы. Когда я встречал Линдси на территории кампуса, она всякий раз болтала с каким-нибудь новым парнем, и каждый из этих парней оказывался оригинальнее меня и выше ростом. Я их классифицировал. Борис – Студент-киношник. Сайрус – Гитарист-анорексик. Мэтт – Белый парень с дредами. Терон – Обкуренный поэт. Я усердно терзал мозги, выдумывая некий оригинальный трюк, чтобы переименовать себя из Бена, Нормального парня, в кого-нибудь другого, но вдохновение не посещало. Я против этих парней был все равно что Брайан Адамс со своей гитарой против хард-роковой группы.
Итак, вечеринка в “Тузах и восьмерках” – типичная тусовка старшекурсников. Мигает свет, барабанит музыка, дым выдыхают себе в стаканы. Мы с Чаком и две девицы – я познакомился с ними на обзорных лекциях по литературе, а имена теперь
позабыл – сидим в уголке, пьем водку. За соседним столиком необходимый атрибут подобной вечеринки – компания накачавшихся пивом дебоширов; стараясь перекричать музыку, они цитируют наизусть “Монти Пайтон”. “Да это же просто царапина!” – “Я Брайан, и моя жена тоже!” – “Понял, понял! Не дурак! Ясно дело!” Чак убеждает одну из девчонок, что Шелли Лонг сделала большую глупость, уйдя из “Веселой компании”. Другая рассказывает мне о каком-то своем докладе, где выдвинула сомнительную гипотезу: Эдит Уортон – Даниэла Стил своего времени. Я, усмехнувшись, предлагаю в таком случае считать Генри Джеймса Сидни Шелдоном своего времени и удостаиваюсь возмущенного взгляда. В колонках надрывается радио “Свободная Европа”, подступает дурнота. Поблизости бродит “девушка с дозой”, перепоясанная патронташем, в гнездах которого – долларовые порции водки в маленьких баночках. Монтипайтоны налетают на нее, я, воспользовавшись последовавшей неразберихой, ускользаю на улицу – немного подышать.Дойдя до угла, я присел на капот разбитой “хонды”, с удовольствием, хоть и стуча зубами, глубоко вдыхал холодный декабрьский воздух, стараясь побороть тошноту. Было уже хорошо за полночь, Бродвей почти опустел. Дверь “Тузов и восьмерок” распахнулась, показалась Линдси и двинулась вверх по улице в мою сторону. Я был слишком пьян, чтобы вооружиться обычной своей осторожностью, поэтому просто сидел и смотрел во все глаза, как она приближается – в джинсах, черном пушистом свитере, раскрасневшаяся, взмокшая от танцев. Впервые, кажется, я видел Линдси в одиночестве. Она одна, я навеселе – другого такого шанса могло и не представиться, так что я слез с машины и сказал: “Привет, меня Бен зовут. Мы, кажется, еще не знакомы” – или что-то столь же остроумное, и тут ее стошнило на мои ботинки.
По дороге до общежития Линдси стошнило еще дважды, после чего она отключилась, не успев сказать мне, в каком именно корпусе живет, – пришлось тащить к себе в комнату. В коридоре навстречу попался Джек с какой-то девицей, они шли на улицу.
– Так держать, Бен, – улыбнулся Джек. – Может, скоро у тебя и с живой что получится.
– Заткнись и помоги открыть дверь.
Я уложил Линдси к себе на кровать и подумывал снять с нее свитер, на котором засохла блевотина, но я ведь не знал, есть ли у нее что-то под свитером, а быть неправильно понятым не хотелось, поэтому я просто завернул ее в одеяло и аккуратно обтер лицо мокрой салфеткой. Она что-то пробормотала, отвернулась и уснула. Я быстренько сходил в душ, проглотил пару таблеток парацетамола и устроился в кресле – наблюдать за спящей Линдси. Некоторое время обдумывал, что скажу, когда она проснется, но, открыв глаза на следующее утро, обнаружил, что все еще сижу в кресле, шея затекла, в горле пересохло, а Линдси и след простыл.
Не видел ее три дня. Сначала лелеял надежду, что она позвонит поблагодарить меня, но потом понял: я ведь даже имени своего не успел ей сообщить, а значит, взять мой номер в деканате Линдси не сможет. Я тоже не знал ее фамилии, поэтому струсить и не позвонить ей мне не пришлось. Околачивался везде, где мы раньше сталкивались, но Линдси как в воду канула.
Наступило утро воскресенья, я уж и не рассчитывал извлечь какую-нибудь выгоду из нашей совместной ночевки, но тут выглядываю в окно – Линдси сидит в снегу. Ночью налетела первая в ту зиму снежная буря, и, проснувшись, я увидел, что парк Вашингтон-сквер укрыло снежным одеялом никак не меньше десяти сантиметров толщиной. Засыпало улицы, припаркованные автомобили наполовину утонули в сугробах, а снег все валил, валил, густой, обильный. Парк совсем опустел. А потом на скамейке под окном я заметил Линдси, она сидела и глядела в никуда. Даже с шестого этажа, не видя хорошенько лица, я узнал ее. Натянул куртку, какие-то джинсы, сунул ноги в мокасины, помчался вниз по лестнице, отчаянно боясь, что прибегу и уже не застану ее. Спустившись в холл, выглянул в окно – она все сидела на скамейке, в черных вельветовых брюках, красно-черной лыжной куртке, светлые волосы были стянуты в хвост. Оделся я совсем не по погоде и не по случаю. Моя решимость дрогнула скорее по привычке, но я напомнил себе, что видел, как ее выворачивало наизнанку, и если этого недостаточно, чтобы обойтись без формальностей, то уж не знаю, чего достаточно. Я подошел к скамейке.
– Привет! Помнишь меня?
Она подняла голову, сказала “привет”, то есть не дала однозначного ответа на вопрос.
– Тебя стошнило на мои ботинки, помнишь? А потом ты ночевала у меня комнате.
– Помню-помню, – Линдси усмехнулась. Я заметил ямочку на ее щеке. – Надо ж было так надраться!
– Я посижу с тобой, не возражаешь? – сказал я с деланым спокойствием.
– Пожалуйста.
Я сел рядом, и несколько минут мы вместе наблюдали, как падает снег. Мы были почти одни, если не считать мальчишек, игравших в снежки на другом краю парка. Пухлые хлопья садились на волосы Линдси, на мою голову. Тишину нарушал лишь еле различимый хрустальный шорох падавшего на землю снега. Никогда не думал, что снег вообще может производить какой-то звук.