Самопознание Дзено
Шрифт:
Но этого ему было мало: он заметил, что любителем его можно считать лишь постольку, поскольку он не хочет выступать профессионально.
И это все, что ему было нужно? Я тут же заверил его, что он полностью прав. Было совершенно очевидно, что дилетантом его считать нельзя.
И мы снова сделались добрыми друзьями.
Потом вдруг, ни с того ни с сего, он принялся поносить женщин. Я буквально разинул рот. Теперь, когда я узнал его лучше, я знаю, что он способен произносить бесконечные речи на любую тему, если уверен в расположении к нему слушателей. Так как я недавно упомянул о том, что синьорины Мальфенти привыкли к роскоши, начал он именно с этого, а потом перешел на пороки женщин вообще. Я чувствовал себя слишком усталым, чтобы прервать его, и ограничился тем, что утвердительно
Гуидо оказался весьма образован, и, несмотря на усталость, я слушал его с восхищением. Много времени спустя я обнаружил, что он присвоил себе гениальные теории молодого самоубийцы Вейнингера. [17] Но тогда у меня было такое ощущение, будто на меня обрушился еще один Бах. Я даже заподозрил, что он хочет помочь мне излечиться. С чего бы иначе он стал уверять меня в том, что женщина не может быть ни доброй, ни гениальной? И я подумал, что лечение не удалось только потому, что лечил меня Гуидо. Но я запомнил эту теорию и проникся ею еще глубже после того, как прочел Вейнингера. От любви она не излечивает, но неплохо держать ее в памяти, когда ухаживаешь за женщинами.
17
Вейнингер Отто (1880–1903) — австрийский философ, автор знаменитой в свое время книги «Пол и характер» (1902).
Доев мороженое, Гуидо захотел подышать свежим воздухом и уговорил меня прогуляться с ним по окраинным улицам.
Помню, что в те дни все в городе мечтали хоть о капле дождя, который смягчил бы преждевременно наступившую жару. Только я не замечал тогда этой жары. В тот вечер на горизонте показались легкие белые облачка, о которых в народе говорят, что они обещают обильный дождь, но в ярко-голубом, совсем еще светлом небе вставала огромная луна, одна из тех толстощеких лун, которые — также по народному поверью — пожирают облака, И в самом деле, было видно, что там, где она на них наплывала, облака таяли и небо становилось чистым.
Чтобы прервать болтовню Гуидо, которая вынуждала меня все время кивать головой — настоящая пытка! — я рассказал ему о лунном поцелуе, открытом поэтом Дзамбони. Как прекрасен казался этот поцелуй, свершавшийся в самом сердце ночи! Он делался еще прекраснее оттого, что, любуясь им, я был принужден слушать оскорбления, которыми Гуидо продолжал осыпать женщин. Заговорив, я вышел из оцепенения, в которое повергло меня непрестанное кивание головой, и мне показалось, что боль чуть-чуть уменьшилась. Это была мне награда за то, что я взбунтовался, и потому я продолжил свой рассказ.
Гуидо пришлось тоже посмотреть наверх и на некоторое время оставить женщин в покое. Но ненадолго! После того как, руководствуясь моими указаниями, он обнаружил на луне смутные очертания женской фигуры, он снова вернулся к своей теме, пошутив и сам засмеявшись своей шутке, так что его громкий смех одиноко разнесся по пустынной улице.
— Чего только она не видела, эта женщина! Жаль все же, что, будучи женщиной, она не в состоянии ничего запомнить!
Это тоже было частью его теории (или теории Вейнингера) — утверждение, что женщина не может быть гениальной, потому что лишена памяти.
Мы стояли теперь под Виа Бельведере. Гуидо сказал, что небольшой подъем в гору нам будет полезен. И я снова с ним согласился. Поднявшись, он сделал резкое движение, которое пристало скорее подростку, и, вспрыгнув, растянулся на невысоком парапете; далеко внизу под ним лежала улица. Ему, наверное, казалось проявлением храбрости подвергать себя риску свалиться с десятиметровой высоты. Сначала я, как обычно, содрогнулся, представив себе угрожавшую ему опасность, но потом, желая избавить себя от беспокойства, решил прибегнуть к помощи той системы,
которую сам в порыве вдохновения изобрел сегодня вечером, и стал изо всех сил желать ему свалиться,Лежа на парапете, Гуидо продолжал поносить женщин. Теперь он говорил о том, что они, как дети, любят игрушки, но только дорогие игрушки.
Я вспомнил, что Ада как-то говорила, что любит драгоценности. Значит, он имел в виду именно ее? И тогда мне пришла в голову ужасная мысль. А что, если я сам заставлю Гуидо совершить этот прыжок с десятиметровой высоты? Разве это не было бы справедливо — убить человека, который увел у меня Аду и при этом даже ее не любил? В тот момент мне казалось, что, убив Гуидо, я могу тотчас отправиться к Аде за наградой. У меня было такое чувство, будто в эту необычно светлую ночь Ада могла слышать, как клевещет на нее Гуидо. Должен признаться, что в ту минуту я собирался убить Гуидо совершенно серьезно. Я стоял рядом с ним, растянувшимся на низеньком парапете, и совершенно хладнокровно обдумывал, как бы мне поудобнее его обхватить, чтобы обеспечить благополучный исход предприятия. Потом я сообразил, что мне не к чему даже его обхватывать. Он лежал лицом вверх, скрестив под лопатками руки, и достаточно было одного сильного неожиданного толчка, чтобы заставить его непоправимо потерять равновесие.
Потом меня осенила другая мысль, показавшаяся мне такой же значительной, как и луна, которая плыла по небу, очищая его от облаков. Я согласился обручиться с Аугустой только ради того, чтобы быть уверенным, что сегодня ночью я буду хорошо спать. Но разве смогу я спать, если убью Гуидо? Эта мысль спасла и меня и его. Я тут же поспешил переменить позу, потому что, стоя вот так над Гуидо, чувствовал слишком сильное искушение. Я упал на колени и с такой силой откинулся назад, что почти коснулся затылком земли.
— Какая боль! Какая ужасная боль! — завопил я.
Испуганный Гуидо вскочил на ноги, спрашивая, что случилось. Но я не отвечал и продолжал стонать, правда, уже не так громко. Я-то знал, почему я стонал: потому что я только что хотел убить, а может, также и потому, что не смог этого сделать. Но всё извиняли мои стоны и терзающая меня боль. Мне казалось, будто я кричу, что не хотел убивать, и в то же время мне казалось, будто я кричу, что не виноват в том, что не смог это сделать. Во всем были повинны моя болезнь и боль! И я помню совершенно точно, что как раз в этот момент боль вдруг прошла и мои стоны превратились в чистой воды комедию, которой я тщетно пытался придать смысл, призывая боль вернуться и пытаясь восстановить ее в памяти, чтоб, ощутив ее, снова почувствовать страдание. Но все это были напрасные попытки, потому что боль вернулась лишь тогда, когда сама этого пожелала.
Как и обычно, Гуидо принялся строить гипотезы. Он спросил, между прочим, не то ли самое у меня болит место, которое я ушиб при падении в кафе. Мысль показалась мне удачной, и я подтвердил это предположение.
Он взял меня под руку и бережно помог мне подняться. Потом, все с той же заботливостью продолжая меня поддерживать, помог одолеть небольшой спуск. Когда мы очутились внизу, я заявил, что мне лучше и что, опираясь на его руку, я могу идти даже быстрее. Вот так наконец я отправился на свидание со своей постелью. Кроме того, впервые за весь день я испытал настоящее удовлетворение: Гуидо работал на меня, он меня почти нес. Наконец-то я навязал ему свою волю!
По пути нам попалась аптека, которая была еще открыта, и Гуидо решил, что перед сном мне следовало бы принять болеутоляющее. И он тут же сочинил целую теорию насчет боли и нашем преувеличенном ее восприятии: боль становится еще сильнее из-за отчаяния, в которое она нас повергает. Купленный нами пузырек положил начало моей коллекции лекарств, и было совершенно естественно, что его выбрал для меня Гуидо.
Чтобы подвести более прочную базу под свою теорию, Гуидо высказал предположение, что я страдаю от этой боли уже несколько дней. Меня даже огорчило, что на этот раз я не могу ему угодить. Я заявил, что нынче вечером у Мальфенти я не чувствовал никакой боли. По-видимому, в тот момент, когда осуществлялась моя давнишняя заветная мечта, я просто не мог ощущать боль.