Самозванец
Шрифт:
– А чо?
– спросил северный мужик.
– Цари матерны слова тоже, что ль, говорят?
– Какие матерны?
– удивился Дмитрий.
– А про задницу?
– Мели Емеля!
– осерчал южный мужик.
– Жить, государь, можно. Да ведь служилые твои по деревням рыщут, беглых ищут. Вроде бы уж обжились, а тут хватают, тащат на пустоши, на голое место, на голодную жизнь.
– А за сколько ты верст от старого своего жилья осел?
– спросил царь, покручивая нос-лапоток.
– Да верст, небось, за сто, а то и за все двести!
–
– Не все ли равно!
– А вот и не все!
– сказал царь.
– Коли ты ныне живешь за сто девяносто девять верст против прежнего, правда на стороне прежнего хозяина, а был умен за двести верст утечь, за триста, то - тебя уже не тронь. За тебя и новый хозяин постоит, и я за тебя постою.
– Неужто верста версте рознь?
– Версты те же! Да только на двухсотой версте закон - за тебя, а на сто девяносто девятой - за твоего прежнего хозяина. Таков мой указ, вам, мужикам, в защиту, во спасение.
– А Юрьев день-то чо?
– спросил северный мужик.
– Что он тебе дался. Юрьев день?!
– вытаращил озлившиеся глаза Дмитрий Иоаннович.
– Юрьев день тебя, что ли, кормит? Вся бедность русская от него, от вольного дня. Где трудно, там вовсе руки опустят и ждут своего дня, когда можно перебежать на иное место. Тараканье это дело из избы в избу бегать.
– А чо сидеть?
– вспылил северный.
– Чо сидеть, коли господин хуже Верлиоки? Как ни работай - все он себе заберет и все по миру фукнет. Сам гол, и люди его босые. Тогда чо? Где правда?
– Я вчера в Сибирь послал людей моих ясак собирать, - сказал Дмитрий, глядя чокающему мужику в глаза.
– Бедных людей приказал льготить. Все сыски с бедных запретил и заповедал. Разживутся люди, сами заплатят. Я пришел к вам, чтоб все вы жили без всякого сумнения, в тишине, в покое. Вы разживетесь, и я богат буду! Вы исхудаете, и я буду тощ, как все. Это и есть правда. Я в Путивле с войсками долго стоял. Путивльцы на меня поизрасходовались. Не скупые они люди! И я их доброту не забыл - десять лет им жить без оброку, добра наживать.
Пьяный человек, ничком лежавший на столе, разбуженный все возрастающим голосом государя, - кабак примолк и слушал, затая дух!
– поднял голову, и Дмитрий Иоаннович замер на полуслове.
– Корела?! Ты?
Знаменитый атаман, гроза Годунова и всего стотысячного московского войска, до того опух, что ни глаз, ни лица.
– Госудааарь!- поднял Корела непослушные руки, вскакивая на неверные ноги и потому тотчас валясь, да мимо пенька.
Выполз из-под стола, с четверенек поднялся и стоял, опустив голову, обливаясь слезами.
– Виноват... Виноват.
Дмитрий подошел к нему, взял за руку, уложил на лавку, под окнами.
– Отдохни, Корела - верный слуга.
Достал из-за пазухи жемчужное заморское ожерелье, а на нем еще одно, запутавшись - положил Короле на грудь.
– На опохмелье.
Пошел из кабака прочь, взгрустнувший, всем тут близкий, свой человек.
И вдруг отпрянул от двери, стал за косяк.
В дверь просунулась голова
стрелецкого полковника из царевой стражи.– Государя не было?
– Не было!
– дружно сбрехали кабацкие люди.
– Заскучали бояре без меня, - сказал Дмитрий и заговорщицки подмигнул, хитрый, рыжий. Лапоточком носом перешмыгнул и-на волю!
Уходя подальше от своей же всполошенной охраны, юркнул мимо купеческих рядов, перебежал через Москворецкий мост и отправился в сторону Царицына луга.
Красной дичью, за которой бегают столько охотников, не долго себя воображал. Глянулась ему мимошедшая боярышня, и вот уж сам - охотник.
Боярышня в голубой ферязи, голубой заморской шали, а глаза у нее самого моря голубее.
Семенит, прибавляя шагу, а Дмитрий со своими двумя чучелами не отстает/. Ближе десяти шагов не подходит, но и не отстает. В отчаяньи остановилась дева, обернулась. Гнев звездами из глаз. Замер и Дмитрий. Не налюбуется. А дева заплакала, личико в ладошки и бегом!
Как лев, обернулся Дмитрий к одному из телохранителей:
– За ней, опрометью! Потеряешь - гелову снесу! И чтоб ночью у меня была.
7
А потом государь валялся на лужку, не хуже младенца, у которого ни думы, ни заботы.
Кузнечики вовсю стригли траву, да ни одна травинка не повалилась. Над кружевом Москвы стояли белые башни облаков. И под этими облаками мелькали стрижи - дерзкая милая птица. Государь вздремнул на мгновение и пробудился удивленный.
– Чижом себе приснился. Из клетки вылетел, а в клетку дверцу не найду.
С Царицыного луга отправились в сторону Конюшенного двора, и уж, конечно, Дмитрий не миновал лошадиного торга.
Поглядеть в тот день было на что. Выбрал глазами белолобую, черногубую, с блестящими черными копытами, мышастую, в серебряных снежинках, двухлетку.
Завороженный дивной живой красотою, подошел к хозяину, к рыжебородому казаку.
– Оседлай!
Казак узнал царя, поклонился.
– Великий государь, нельзя. Лошадь необъезженная.
– Седлай!
– а сам рукою к морде уже тянется.
Щелк!
– жемчужные зубы сомкнулись в вершке от ладони.
– Государь, совсем дикая кобыла!
– струсил казак.
– Седлай!
– тихонько, властно повторил Дмитрий и положил тяжелую руку лошади на спину.
Кобыла от гнева дрожала и шипела по-змеиному, когда дюжина конюхов водрузили на нее седло и затянули подпругу.
Казак умоляюще встал перед царем на колени, но тот вырвал у него из рук узду и с криком "Разбегайсь!" прыгнул лошади на спину, непостижимо попадая ногами в стремена.
Словно гордая дева, ненавидящая насильника, по-человечески кричала серая лошадь. Вскидывала задом так, что доставала копытами неба, кидалась в стороны, кружила, шла заячьими скачками и, вся в пене, с глазами тоскующей лебеди, замерла посреди двора, усмиренная мужскою, уверенной в своей правде, волей.
Дмитрий спрыгнул на землю, взял лошадь ладонями за морду и поцеловал в черную ее губу.