Самозванец
Шрифт:
Теперь снова женщина, которую он любит, вступила на еще более скользкие подмостки кафешантана, и хотя разум говорит ему, что это она сделала исключительно из любви к нему, но все же, кто знает, что тот фурор, который она произвела среди мужчин, глядящих на нее, по ее собственному выражению, как голодные собаки, и о котором она говорит с нескрываемым восторгом, не вскружит ей головку и она не пойдет по стопам той же Гранпа, а, быть может, падет еще ниже.
Это вторичное вмешательство сцены в его жизнь озлобило его против театра, и он это озлобление перенес на Мадлен-артистку.
Он
— А потому, что я ненавижу сцену!..
Молодая женщина смотрела на него с нескрываемым недоумением.
Ей не был известен первый роман его юности, а потому она приписала его раздражение исключительно чувству ревности, что приятно польстило ее самолюбию.
Она внутренне была рада, что любовь его в разлуке не уменьшилась, за что она опасалась, судя по коротким и холодным последним письмам.
К чести Мадлен де Межен надо сказать, что она совершенно искренне сообщала своему «другу» о своих успехах, без предвзятой мысли возбудить его ревность, но далеко, повторяем, не была недовольна этим результатом.
— Я приглашена на сорок представлений… директор уже говорил о продлении контракта, но если ты не хочешь…
— Да, уж пожалуйста… Побаловалась и будет… — голосом, в котором все еще слышалось раздражение, прервал ее Савин.
— Я сделаю так, как ты хочешь…
— Меня скоро отправят в Калугу… — продолжал он, — а после оправдания я сейчас же вернусь в Петербург и к этому времени ты должна быть свободна… Понятно, если ты этого хочешь…
Последние слова он произнес с нескрываемой иронией и несколько деланно равнодушно.
— Nicola… — с упреком произнесла Мадлен де Межен.
— Ну, прости, прости меня, я раздражен, тюрьма не улучшает характера.
Они перешли к более миролюбивым темам.
Определенные полчаса миновали.
Они расстались.
Николай Герасимович вернулся к себе в камеру.
Странный осадок в его сердце оставило это первое свидание на родине с любимою женщиной.
До отправки в Калугу он еще несколько раз виделся с Мадлен де Межен и его поразило то, что она ни словом не обмолвилась о сценической деятельности.
Молодая женщина поняла, что эта деятельность ему неприятна, и молчала, хотя это ей стоило больших усилий, так как уже на второе свидание она принесла ему в кармане вырезки из петербургских газет, на страницах которых появились дифирамбы ее таланту и красоте.
Она поняла, с присущим ей тактом, что этим вырезкам суждено так и остаться в ее кармане.
После оправдательного приговора калужского окружного суда Николай Герасимович возвратился в Петербург и, устроив свои денежные дела, вскоре уехал с Мадлен де Межен, несмотря на горячие мольбы антрепренера, не пожелавшей возобновить контракта, в Москву.
Первые дни свободы около прелестной женщины, конечно, были для Николая Герасимовича в полном смысле медовыми, но затем в этот мед снова попала ложка дегтя в форме мучивших самолюбивого до последних пределов Савина воспоминаний об артистической деятельности Мадлен де Межен в Петербурге.
Появилась чуть заметная натянутость отношений, не оставшаяся, повторяем, тайной для чуткого сердца женщины.
В Москве они вели веселую жизнь. Николай Герасимович счастливо играл, что
вместе с полученным им остатком его состояния позволяло ему не отказывать ни в чем ни себе, ни Мадлен де Межен.Счастье в игре, по-видимому, его, однако, не радовало.
«Счастлив в картах, несчастлив в любви, — часто появлялось в его мыслях. — Несомненно, в Петербурге она не была безгрешна», — вдруг умозаключил он, стараясь, как всегда это бывает, сам найти доказательство того, чему хотел бы не верить, даже в предрассудках.
Другого доказательства у него не было, да и быть не могло.
Так жили они в Москве до встречи в Петровском парке с Нееловым и Селезневой.
После катанья они весело поужинали в ресторане «Мавритания» и Мадлен де Межен увезла Любовь Аркадьевну к себе ночевать.
С того вечера молодые женщины стали неразлучны.
XXX
СООБЩНИКИ
Кирхоф продолжал одолевать графа Сигизмунда Владиславовича Стоцкого все более и более возраставшими требованиями.
Тот бился, как рыба об лед, и положительно терял голову.
Вскоре после бала у Алфимова граф снова получил лаконичную записку своего бывшего сообщника:
«Приезжай и привези денег. К.».
Раб своего прошлого, граф Стоцкий на другой же день утром отправился к Кирхофу.
— Привез денег? — встретил его последний вопросом, произнесенным повелительным тоном.
— Нет, привезу завтра вечером две тысячи.
— Этого мало, привезешь и две с половиною.
Граф Сигизмунд Владиславович бешено зашагал взад и вперед по комнате.
— Так продолжать нельзя, ты становишься ненасытен!
— А ты будешь, разумеется, неистощим, дружище! Это в твоих интересах. Видишь ли: всякому свой черед. Прежде я таскал для тебя каштаны из жара, а теперь ты потаскай за меня.
Граф Стоцкий сделал отчаянный жест.
— Не бесись, сердечный… У тебя там нож под сюртуком, зарезать хочешь? Смотри, не просчитайся! Все наши с тобой дела, как я уже говорил тебе, в руках третьего человека, и тронь ты один волос у меня на голове, он пустит их в ход! Одним словом, клянусь тебе честью каторжника — и жить, и погибать мы будем вместе.
— О, уезжай, уезжай отсюда, куда бы то ни было, и я заплачу тебе все, что ты хочешь! — скрежетал граф Сигизмунд Владиславович.
— Ведь я уже сказал тебе, что во второй раз дурака не сломаю! — спокойно отвечал Кирхов, сидя развалившись в кресле у письменного стола. — Мне хорошо и здесь, а твои заботы я ценю внше миллиона, и ты мне его сделаешь. Так успокойся же, дружочек, ступай и создавай деньги, а то я дольше завтрашнего вечера ждать не могу.
Граф Стоцкий вышел и так хлопнул дверью, что в квартире задрожали окна.
Вечером за ужином у Матильды Руга никто не мог и подозревать, что этот веселый человек в душе несчастнее каторжника.
Граф Сигизмунд Владиславович по приглашению певицы уехал последний.
Когда гости разъехались, она строго обратилась к нему.
— Почему вы не были у меня сегодня утром?
— Меня задержал Кирхоф!
— О, ненавистный человек! Хотите, я достану вам яду.
— Нет, я дорожу его жизнью, как своей собственной.