Самый далёкий берег
Шрифт:
— Шутишь? — без выражения спросил Кирьянов.
— А ни хрена, — сказал Стрекалов без улыбки, с трезвыми холодными глазами на пьяном плывущем лице. — Мы ж четвертое управление, понимать надо. Какие там шутки… Это Структура, парень, пора понять. Надо бы тебе за книжками посидеть, не все ж водочку сосать. Тогда и узнаешь, почему Бонапартий попер на Россию. Да исключительно оттого, что ворота из-за каких-то там флюктуации стали перемещаться по Европе, дрейфовать с запада на восток, поплыли, как лист по ручейку. А Бонапартию ж адски хотелось прорваться со своими орлами в сопряженку, погулять по иным мирам. С фантазией был мужик, что ни говори, кровь горячая, корсиканская, никак не мог взять в толк, что ему туда нельзя — во что превратится Вселенная и ход истории, если каждый, кому взбредет в голову, будет шляться по сопряженным мирам… А нам — изволь останавливай. И мало того,
— Аюшки?
— Ну вы же никакой не Кац, правда? — произнес Стрекалов с пьяной настойчивостью. — Вы — образ, фикция, маска. Не могут же так звать живого человека — не просто Кац, а еще и Абрам Соломонович. Перебор, двадцать два, туз к одиннадцати.
— Ну отчего же? — кротко возразил Кац. — Скажу вам по секрету, среди евреев можно встретить на только Абрама Соломоновича, но и даже Соломона Абрамовича. Или Шлему Исааковича. Или там, скажем, Моше Давидовича Рабиновича. Вот кого вы никогда не встретите, так это Абрама Абрамовича или Соломона Соломоновича. У евреев, знаете ли, категорически не принято называть ребенка по отцу.
— Вот я и говорю — маска, — сказал Стрекалов. — Поверхностная информация, почерпнутая из легкодоступных источников, а то и вообще из беллетристики — Шолом Алейхем там, Мойхер-Сфорцим… Вершки. А на самом деле вы, друже, никакой не Кац вовсе, а доподлинный Шалва Луарсабович Кацуридзе из солнечного Рустави. Антропологический тип соответствует. А то и того похлеще: даже не Кацуридзе вы, а совсем даже Мыкола Панасович Кацуба, классический хохол из казачьих областей, отсюда и чернявость в волосе, и горбоносость в носе, и все прочее…
— Между прочим, я обрезанный, — сказал Кац с некоторой обидой. — Не хотелось бы устраивать демонстрацию на публике, но коли уж вы так настаиваете, Антоша, можете иметь сомнительное удовольствие в этом убедиться, проследовав за мной в уединенное место.
— Тоже мне, доказательство! — громко фыркнул Стрекалов. — При нынешних-то достижениях хирургии! Не-ет, вы мне этим в нос не тычьте… Ни в прямом, ни в переносном смысле. Дайте скальпель, литр спирта и огурчик — и я таких, с позволения сказать, иудеев из всего здешнего персонала настряпаю. Если только догнать удастся… Нет уж, голуба вы моя, Кацуридзе вы этакий, Мыкола Луарсабович, вы мне изложите что-нибудь такое еврейское, такое… Особо сложное, ветхозаветное и специфическое…
— Интересно, как вы таковое опознаете? — пожал плечами Кац. — Как отличите от придуманной на ходу брехни?
— Ну… Внутренним чутьем.
— Не получится, — с сожалением сказал Кац. — Я, знаете ли, из так называемых ассимилянтов, в традициях и специфике слаб…
— Вот я и говорю: подстава, маска, ряженый…
— А зачем?
— А черт его знает, — сказал Стрекалов, явственно пошатываясь в сидячем положении. — Здесь все не то, чем кажется. Психологические тесты, инсценировки и прочие искусственно созданные ситуации, предназначенные для изучения и воспитания молодого перспективного кадра. Вот его, например. — Он с размаху обрушил руку на плечо Кирьянову, заставив того поморщиться. —
Театр-с…— Глупости, — сказал Кац.
— Ну да? — с классической пьяной настойчивостью не унимался Стрекалов. — А что, в нашем деле не существует ни потаенных психологических тестов, ни инсценировок, ни этих самых искусственно созданных ситуаций? Так-таки и не существует?
— Ну отчего же… Иногда, согласен. Структура — вещь сложная, и порой воспитание молодого перспективного кадра в самом деле требует кое-чего из перечисленного. Но зачем же обобщать? Хоть вы тресните, а я — самый натуральный Кац. Соломонистее не бывает. Абрамистее — возможно.
— Степаныч, — в полный голос обратился к Кирьянову Стрекалов. — Ты его не слушай. Опять вывернулся. А я тебе точно говорю, что ничему нельзя верить. Все не то, чем кажется… Взять хотя бы инквизицию или англо-бурскую войну — уж мы-то знаем, как на самом деле обстояло, отчего и почему…
— Хорошая логика, — сказал Кац, тяжко вздыхая. — Потому что, если ей следовать, то не Антон вы, друг мой, и не Стрекалов, и не землянин вовсе — так, одна видимость…
— Уел, — печально сказал Стрекалов. — Довел до абсурда. Но все равно, Степаныч, — вокруг нас театр, верно тебе говорю. Если не всецело, то значительной частью.
— Костя, чтоб вы знали… — сказал Кац уныло. — Это случается с ребятами из четвертого управления. Профессиональная болезнь хронотехнологов. Слишком часто они болтаются по разнообразнейшим временам, слишком часто сталкиваются с вопиющим раздвоением истории на публичную, общеизвестную и закрытую, настоящую. Отсюда все экстраполяции и доведение до абсурда.
— Подождите, — сказал Кирьянов так, словно Стрекалова рядом и не было. — Так он не врал насчет “черной смерти”?
— В одном он твердо прав, — сказал Кац. — Вам, Костя, нужно поглубже окунуться в библиотечные бездны, коими вы пока что манкируете и пренебрегаете. Зря.
— Читать надо больше, а по бабам шляться меньше, — проворчал Стрекалов, по примеру иных пьяниц моментально переходя от оживления к меланхоличной апатии. — Кого он там закадрил, не знаю, но голову даю на отсечение, что бегает на свиданки к старому корпусу. Как ни встретишь, идет и жмурится, словно сытый кот…
— Не ябедничайте, Антоша, — покривился Кац.
— Я ж не начальству ябедничаю, а так, среди своих… Это уже не ябеда получается, а сплетня. Ежели…
— Антоша, — тихонько сказал Кац. — У нас все-таки поминки…
— Ну, тогда выпьем?
— Таки выпьем. И…
Он вздрогнул и замолчал. Но ничего страшного не случилось — это Раечка, подперев кулаком щеку и тоскливо глядя вдаль, заголосила с той пронзительной русской истовостью, что вызывает у слушателей мурашки вдоль спины и ощущение легкой невесомости:
Суженый мой, ряженый, мне судьбой предсказанный,
без тебя мне белый свет не мил.
Суженый мой, суженый, голос твой простуженный
сердце навсегда заворожил…
Песня, возможно, и не вполне подходила к поминкам по офицеру галактической службы, погибшему при исполнении служебных обязанностей, но голос этой простецкой русской бабы был таким высоким, чистым и тоскливым, что все замолчали. Бросив вокруг беглый взгляд, Кирьянов увидел одинаковое выражение на лицах — сосредоточенную тоску, отрешенную печаль. Даже безмозглый Чубурах, по своему всегдашнему обыкновению примостившийся на каминной доске с кучкой апельсинов под боком и дымящейся сигаретой в лапе, примолк и насупился так, будто что-то понимал.
Потом дверь тихонечко приоткрылась, и в щелке замаячила озабоченная физиономия — кто-то из техников, узнал Кирьянов. Штандарт-полковник встал и на цыпочках пошел к двери.
Назад он прошагал значительно быстрее, громко ступая, с озабоченным лицом. Остановившись посреди комнаты, властно поднял ладонь, обрывая песню:
— Офицеры, внимание! Общий сбор, боевая тревога!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
КАК СВОДЯТ СЧЕТЫ В ГАЛАКТИКЕ
Равнина горела в обе стороны, насколько хватало взгляда, должно быть, случайные неизбежные искры подожгли сухую траву, но на это не следовало обращать внимания, кто-то другой потом все потушит, а им следует работать, как работали… И Кирьянов преспокойно послал машину сквозь полосу черного дыма, стоявшую до самых небес, на миг окунулся в непроницаемый мрак, тут же вырвался под яркое солнце, на ту сторону, сбросил скорость, чуть снизился, понесся над необозримой и унылой серо-желтой саванной, где справа и слева, впереди и по сторонам разгорались новые костерки. “Напакостили, а, — мельком подумал он без всякого раскаяния. — Ну да пусть у начальства голова болит, а наше дело незатейливое…”