Самый счастливый год
Шрифт:
Радовался я, радовались сестры.
Только и беда подкрадывалась.
Летнее тепло все заметнее отступало, все явственней ощущалось приближение осени. Собравшись в огромные стаи, улетали скворцы, уносились на юг журавли, дикие гуси, утки. Деревья стряхивали побагровевшие листья.
Убраны с огородов картошка, бураки. Только одни капустные кочаны сидели на грядках и наливались последним — самым, должно быть, сладким — осенним соком земли.
Стало холодно ходить в рубахе и штанах, надетых на голое тело (трусов и маек мы тогда не знали). Да на беду еще беда: отвалились подошвы у моих тапочек-ходаков…
В то утро, подкрашенное восходящим солнцем, я выглянул в окно и замер в растерянности:
И вот, собравшись в школу, я сел за стол босиком.
— Ты чего без ходаков? — спросила Даша.
— Подошвы оторвались.
— Во, враг, а что ж ты молчал?
«Враг» — любимое ее словечко.
— Забыл.
— Сиди нонче дома.
— А Школа?
— Не пойдешь же разутым?
— Пойду.
— По инею?
— А что? Он растаить скоро.
— Заболеть захотел? Не пущу, и все.
Было бы сказано, а забыть недолго. Когда Даша пошла за водой к колодцу (он метрах в ста от хаты), я схватил сумку с тетрадками да букварем и — бегом в школу. Выскочил за деревню, не ощущая холода, и только за деревней, запыхавшись, пошел шагом.
Глянул на босые ноги — красные, как у гуся лапки. Пальцы, подошвы жгло холодным огнем, в них покалывало множество иголок.
Шагом идти, я понимал, было нельзя: заколовею окончательно, вернусь. А какой же я буду отличник, если уроки начну пропускать? Отстану от Вовки, да и Иван Павлович может изругать. Это не причина, скажет, — отсутствие обуви, вот некоторые с самого первого сентября необутыми приходят на занятия.
Собрался я с духом и побежал. Бежать старался по вытоптанной тропке, но иногда ноги мне не подчинялись, и я ступал в покрытую седым инеем придорожную траву.
«Только бегом, — подстегивал я себя, — иначе совсем замерзну и — права будет Даша — простужусь».
Дышал ртом, горло пересохло, под лопатками покалывало от частого дыхания. Но вон уже видны и первые хаты Болотного. Вон видна красная крыша школы…
Явился я в числе первых. Эти первые — Мишка Казаков и Петька Хохлов из Болотного, Витька Долгих, наш хорошаевский малый, — были тоже босыми. Значит, я не в одиночестве и стыдиться своих голых ног мне нечего. Да и какой стыд? Многие обуты как зря, не в свою обувку, а в ту, что дома нашлась.
Ноги отяжелели, казались деревянными. Не о стыде надо теперь думать, а о том, как согреть их. Вон сосед мой по парте, Казаков, тот поджал ноги под себя, усевшись, на скамейку. Что ли, и мне так? Дай-ка попробую…
Потихоньку-помаленьку подходили другие ученики.
Ноги согревались. Сидел и радовался: а ловко я из дома удрал!
Вот в класс вошел Пашка Серегин. Он обут в галоши со множеством приклеенных заплаток, а вместо носков у него — легкие портянки.
— Ты чего не подождал? — это он у меня спросил.
— Я сбежал: Дашка не пускала.
— А у меня жмых есть.
— Дай.
Пашка ехидно прищурил глаза.
— За пять шелобанов.
Я его слова принял за насмешку, издевательство. Ах ты, гад такой!
— Пропади ты пропадом со своим жмыхом! — выпалил я в сердцах. — Я тебе этот жмых припомню…
Пашка, поняв, что унизить меня не удалось, дружелюбно сказал, вытаскивая из сумки кусок желтого конопляного жмыха:
— Я пошутил, а ты разъерепенился. На, ешь.
Что делать? Взять жмых (я так люблю, помаленьку откусывая, медленно сосать его!) или показать характер, чтобы Пашка в следующий раз не задавался, не мнил себя богачом (жмых приносит его брат, работающий на колхозной ферме)? Под ложечкой сосет, и за себя постоять охота. Что делать?
И я отстранил его руку с куском жмыха.
— Сам ешь, но я тебе припомню…
— Обиделся?
Пошутил я…Давай, друг ситцевый, выкручивайся, так я тебе и поверил! «Пошутил»! Жмых ведь ворованный, а ты еще изгаляться надумал: «За пять шелобанов»! А дудки не хотел?
…Прошло три дня. Прибегает как-то Пашка:
— Дай домашнее задание списать, у меня не получается…
Я припомнил историю со жмыхом.
— За пять шелобанов.
— Согласен. Бей, — и он подставил лоб.
Э, Пашка, да у тебя самолюбия ни грамма нету!
— Списать дам, — говорю я, — а лоб свой убери к… — И я матюкнулся — первый раз за месяц, что проучились.
Никогда в жизни я не испытывал такой боли в душе, таких угрызений совести, как в то время. Я ведь был тепло обут и одет. Вы же одевались кое-как, а обувались… Ты все правильно описал.
Я не мог вам, сиротам и полусиротам, прямо смотреть в глаза. Вызову кого к доске, смотрю: а он босой. Начинаю спрашивать, а сам отворачиваюсь. Боялся, что кто-нибудь из вас скажет: «Зачем потревожили меня? Я только что так хорошо согрел ноги…»
И не нашел бы я, что ответить…
Отрази как-нибудь мое чувство вины (только вот за что — до сих пор не пойму).
…А с Серегиным ты продолжал дружить, хоть я вашу дружбу не одобрял. Недолюбливал я его — хитроват и ленив.
6
В конце сентября Надя ушла в няньки.
Я вернулся из школы и застал Дашу в слезах. Она редко плакала, а если и плакала, то незаметно, беззвучно. И уж если нельзя было стерпеть, то выскакивала с плачем в сенцы, в чулан и там давала волю слезам. Прятала Даша слезы неспроста: если мы — я, Надя, Танька — видели их, тоже начинали реветь, догадываясь: случилось горе — Даша зря плакать не будет. Так было, когда зимой не растелилась наша корова, когда украли хромовые Дашины сапоги, когда Надя вернулась из школы, принеся похвальную грамоту за четвертый класс, с опухшим от голода лицом… Так было… Всякое было за четыре года, что мы живем без матери и отца…
Заметив меня, Даша вскочила с коника и метнулась к умывальнику — смыть слезы. Я, однако, заметил их, и у меня оборвалось сердце.
— Что? — выдавил я короткое слово и прикусил губу.
Даша вытерла лицо рушником, стараясь быть спокойной, ответила:
— Надя ушла…
И выбежала из хаты. Я понял: доплакивать.
Не снимая сумки, я сел на Дашино место — на коник. Навернулись слезы. Как без Нади теперь? Это она научила меня читать и писать, это от нее я узнал много басен Крылова, стихов всяких: про зиму, про весну, а еще — про недавнюю войну. Танька, правда, тоже кое-что мне читала, но редко и с меньшей охотой.
Пусто станет в хате без Нади, пусто и одиноко. Я вот приходил из школы — она меня ждала. Кормила, расспрашивала, тетрадки мои рассматривала, за пятерки по голове гладила.
Теперь я приду — и никто меня не встретит…
Больно и обидно. Чужого ребенка будет нянчить и ласкать теперь сестра, а не родного брата.
Две слезинки я не удержал, и они скатились по щекам, ко рту. Я лизнул губы, ощутив горько-соленый вкус.
А может, права Надя: на одного едока будет меньше. Вчера Даша смолола те самые полтора пуда ржи. Что это — на четверых-то? На неделю-полторы хватит. А троим на дольше хватит, это верно. Впрочем, полтора пуда — дели их хоть на четыре части, хоть на три — все равно капля в море. Все равно целый год сидеть нам без хлеба, на одной картошке, а ближе к весне — на бураках, ну, а когда их не станет… Про это «когда» боюсь думать. Только б прошлое лето не повторилось с его оладьями-тошнотиками из гнилой картошки, лепешками из лебеды и конского щавеля, супом с речными ракушками.