Сан-Феличе. Книга вторая
Шрифт:
— Говори, Сальвато, говори! — снова послышался тот же голос.
— Ну так вот что я хочу вам сказать: вы умеете умирать, но не умеете побеждать.
Среди собравшихся прошло движение. Мантонне резко повернулся к Сальвато.
— Вы умеете умирать, — повторил тот, — но не умеете побеждать, и вот доказательство: Бассетти разбит, Скипа-ни разбит, да и вы сами, Мантонне, разбиты.
Мантонне опустил голову.
— А французы умеют умирать, но умеют и побеждать. В Кротоне их было тридцать два, из них пятнадцать убиты и одиннадцать ранены. В Чивита Кастеллана их было девять тысяч, а против них было сорок тысяч врагов, и они их разбили. Следовательно, повторяю, французы умеют не только умирать,
На это никто не ответил ни слова.
— Без французов мы умрем — падем со славой, с блеском, как Брут и Кассий в сражении при Филиппах, но умрем в отчаянии, сомневаясь в справедливости Провидения, говоря себе: «Доблесть — это пустой звук!» Умрем с еще более страшной мыслью, что вместе с нами гибнет Республика. С французами мы победим — и Республика будет спасена!
— Значит, французы храбрее нас? — воскликнул Мантонне.
— Нет, генерал, никто не храбрее ни вас, ни меня, никто не храбрее Чирилло, который слушает меня сейчас и уже дважды одобрил мою речь; и, когда придет наш час, я надеюсь, мы докажем, что никто лучше нас не умеет смотреть в глаза смерти. Костюшко тоже был храбрецом, но падая, он произнес ужасные слова, справедливость которых доказана тремя разделами: «Finis Poloniae!» He сомневаюсь, что мы тоже, и в первую очередь вы, генерал, падем с историческими словами на устах, но, повторяю, если не ради нас самих, то, по крайней мере, ради наших детей, которым придется начинать всю борьбу сначала, лучше не пасть вовсе.
— Но где же эти французы? — спросил Чирилло.
— Я только что из замка Сант'Эльмо, я виделся с полковником Межаном.
— Вы знаете этого человека? — спросил Мантонне.
— Да. Это негодяй, — спокойно, как всегда, ответил Сальвато. — И потому с ним можно вести переговоры. Он готов продать мне тысячу французов.
— Но у него их всего пятьсот пятьдесят! — вскричал Мантонне.
— Ради Бога, дайте мне закончить, дорогой Мантонне, время дорого, и если бы я мог купить время, как могу купить людей, я бы это сделал. Межан продает мне тысячу французов.
— Мы потерпели страшное поражение, но все-таки можем собрать десять — пятнадцать тысяч человек, — сказал Мантонне. — А вы рассчитываете с тысячью французов сделать то, чего не можете сделать с пятнадцатью тысячами неаполитанцев?
— Я не рассчитываю сделать с тысячью французов то, чего не могу сделать с пятнадцатью тысячами неаполитанцев. Но с пятнадцатью тысячами неаполитанцев и с тысячью французов я добьюсь того, чего не сделаю и с тридцатью тысячами одних неаполитанцев!
— Вы клевещете на нас, Сальвато.
— Боже упаси! Но вот вам пример. Как вы думаете, если бы Макк располагал тысячью человек из старой армии, тысячью бывалых, дисциплинированных, привыкших к победам солдат, таких солдат, как у принца Евгения или у Суворова, — было бы столь поспешным наше бегство, столь позорным наш разгром? Ведь если не умом, то сердцем я сам был на стороне тех неаполитанцев, которые бежали и против которых я сражался! Видите ли, дорогой Мантонне, тысяча французов — это батальон, построенный в каре, а каре — это крепость, которую не может повредить ни артиллерия, ни кавалерия; тысяча французов — это непреодолимая для врага преграда, это стена, за которой храбрые, но непривычные к огню и к дисциплине солдаты могут соединиться и перестроить ряды. Дайте под мою команду двенадцать тысяч неаполитанцев и тысячу французов, и через неделю я приведу к вам кардинала Руффо со связанными руками и ногами.
— И что же, Сальвато? Совершенно необходимо, чтобы именно вы командовали этими двенадцатью тысячами неаполитанцев и этой тысячью французов?
— Берегитесь, Мантонне! Вот уже и ваше сердце уязвлено дурным чувством, похожим на зависть.
Под открытым
и невозмутимым взглядом молодого человека Мантонне сжался, но тотчас, поднявшись со своего места, подошел к Сальвато и протянул ему руку.— Простите, друг, человеку, еще не оправившемуся после недавнего поражения. Если дело будет поручено вам, хотите взять меня в помощники?
— Продолжайте же, Сальвато, — сказал Чирилло.
— Да, совершенно необходимо, чтобы командовал я, и сейчас я скажу почему: потому что уже шесть лет тысяча французов, на которых я рассчитываю опереться, тысяча французов, мой железный столп, видят, как я дерусь вместе с ними, потому что они знают: я не только адъютант, но и друг генерала Шампионне. Если бы мною руководило честолюбие, я последовал бы за Макдональдом в Северную Италию, туда, где идут великие сражения, где за три-четыре года становятся Дезе, Клебером, Бонапартом или Мюратом, а не уволился бы из армии, чтобы командовать бандой диких калабрийцев и безвестно погибнуть в какой-нибудь стычке с крестьянами, подчиняющимися приказам кардинала.
— А за какую цену комендант замка Сант'Эльмо продает вам этих солдат? — спросил председатель.
— Он продает их куда дешевле, чем они стоят, разумеется, но плачу я не им, а коменданту; за пятьсот тысяч франков.
— А где вы возьмете эти пятьсот тысяч? — снова спросил председатель.
— Погодите, — все так же невозмутимо возразил Сальвато. — Мне нужно не пятьсот тысяч франков, а миллион.
— Тем более. Где вы возьмете миллион, когда в казне у нас едва ли наберется десять тысяч дукатов?
— Дайте мне право распоряжаться жизнью и имуществом десятка богатых горожан, чьи имена я вам укажу, и завтра они сами принесут сюда этот миллион.
— Гражданин Сальвато! — вскричал председатель. — Вы предлагаете нам сделать то самое, за что мы корим наших врагов.
— Сальвато! — пробормотал Чирилло.
— Погодите же, — сказал молодой человек. — Я просил выслушать до конца, а меня каждую минуту перебивают.
— Это верно, мы не правы, — согласился Чирилло. — Продолжайте.
— Как всем известно, я владею в провинции Молизе собственностью в два миллиона — фермами, землями, домами. Эти два миллиона я передаю нации. Когда Неаполь будет спасен, кардинал Руффо обратится в бегство или окажется в наших руках, нация продаст мои земли и вернет по сто тысяч франков десяти гражданам, которые одолжат мне, а вернее — ей, эту сумму.
Шепот восхищения пробежал среди собравшихся. Ман-тонне бросился на шею молодому человеку.
— Я требую, чтобы меня назначили помощником под его командованием, — проговорил он. — Хочешь, я стану простым волонтёром?
— Но пока ты поведешь свои пятнадцать тысяч неаполитанцев и тысячу французов против Руффо, кто будет обеспечивать безопасность и спокойствие в городе? — спросил председатель.
— А, вы коснулись единственного уязвимого места, — отвечал Сальвато. — Придется пойти на жертву, принять страшное решение. Патриоты удалятся в форты и будут защищать их, тем самым защищая самих себя.
— Но город, как же город? — закричали в один голос с председателем все члены Директории.
— Придется решиться на восемь, может быть, на десять дней анархии!
— Десять дней поджогов, грабежей, убийств! — повторял председатель.
— Мы вернемся с победой и накажем виновных.
— Да разве это восстановит сожженные дома, возместит разграбленные богатства, воскресит мертвых?
— Через двадцать лет никто и не вспомнит, что было сожжено два десятка домов, разграблено двадцать состояний, пресечено двадцать жизней. Главное, чтобы восторжествовала Республика, потому что, если она не устоит, ее падение повлечет за собою тысячи несправедливостей, тысячи бедствий и смертей.