Сан-Ремо-Драйв
Шрифт:
Часть вторая
Сан-Ремо-Драйв
(2000–2001)
На нашей улице и в окружающих кварталах Ривьеры когда-то были лимонные рощи. В детстве мы с братом Барти играли там в ковбоев и индейцев. Я стрелял в него, он стрелял в меня, и всякий раз мы вскакивали, воскресая, как пес, или кот, или распластанная лиса в наших любимых мультфильмах. Мы срывали с нижних веток лимоны и откусывали им макушки. Идея состояла в том, чтобы перевернуть лимон вниз дыркой и выдавить сок в рот, как испанцы делали с бурдюками, — и мы выдавливали их, один за другим, пока не сводило зубы, а потом валились, как пьяные. «Ха! Ха! Ха! — смеялся Барти. — Посмотри на свою кожу!» Солнечный свет, пробившийся сквозь кроны, золотился от зрелых плодов. Кожа на моих руках и груди была желтой.
В сороковых годах, когда Норман купил наш дом — с колоннами, в колониальном стиле, как будто из «Унесенных ветром», — он хотел присоединить к участку рощицу, но хозяин отказался продавать. Уперлось не в деньги, а в извечный вопрос — правда, тогда нас прямо не называли евреями, в те дни наименование было киношники. С год мы взирали на лимоны сквозь беленый штакетник. Потом наша мать Лотта с помощью садовников-японцев насадила живую изгородь — переплетение рододендронов, форзиций и лоз, увешанных невероятными фигами. Запах цитрусов все равно просачивался к нам, и вверху рассыпалась, точно стая канареек, хромовая их желтизна. Я попытался приобрести этот участок, когда мы с Маршей — ее деньги, моя идея — откупили этот дом после тридцатилетнего перерыва. На этот раз все уперлось в деньги — и большие, как будто эти последние лимоны и впрямь были золотые.
Моя жена выписала чек той же семье, которой Лотта продала дом тридцать лет назад. Я сразу увидел, что живая изгородь жива и обсыпана фиолетово-красными фигами. Садовниками теперь стали мексиканцы, а в самое последнее время — гватемальцы. Я люблю поставить этюдник перед растительной стеной, пахучей, цепкой, населенной пчелами. Это и есть тень, идущая по диагонали с верхнего левого угла в нижний правый, на сотнях моих холстов. А голубое над ней — небо? Конечно. Но еще и взлетевшее содержимое того, что Марша называет la piscine [79] . Желтый, разводами и пятнами, который я выдавливаю прямо из тюбика, — эхо той кислоты. И еще извилистая линия, которую никто не может истолковать; это воспоминание о том, как оголтелый Барти вприпрыжку сбегал с тента и слетал в невозмущенную воду бассейна.
79
Бассейн ( фр.).
В восьмидесятых, когда я вернулся на Сан-Ремо-Драйв, лимонные рощи почти исчезли. Но дом сохранился точно таким, каким мы его оставили. Каким-то образом семья, купившая его, умудрилась вырастить пять дочерей — они лазали по пробковым деревьям, взрывали дерн айроном № 7, как в свое время мы с Барти, а теперь мои сыновья — и не сдвинуть ни одного стула.
В вечер нашего возвращения я инстинктивно обошел большую комнату — неужели это все те же прозрачные белые занавески? Не может быть! Они должны былипожелтеть и порваться, как у мисс Хэвишем [80] … — и повернул налево, и еще налево к бару. Открыл шкафчик. «Кейпхарт» сохранился в неприкосновенности: членистые руки застыли на весу. И не только «Кейпхарт». Тут были все наши 78-оборотные альбомы: Шуберт, Шуман, Брамс, симфонии Бетховена с Тосканини, даже Фуртвенглер; Робсон с «Балладой для американцев», Роджерс и Хаммерстайн, Роджерс и Харт. Я насадил на шпиндель «Друг Джои», и, пока машина, пыхтя и щелкая, переставляла пластинки, нехитрая музыка помыкала мной, как злодей из дешевого романа.
80
Старая дева из романа Диккенса «Большие надежды».
— Ричард, что ты тут делаешь, сидя в темноте?
Я с трудом узнал свою жену — и не только потому, что голова у нее была по-крестьянски повязана платком. Она включила верхний свет.
— Марша. Послушай. Это наши старые пластинки на семьдесят восемь оборотов. «Я написал бы предисловие к нашей встрече». Помнишь? Господи! Ничто не стирается. «Так, чтобы мир никогда не забыл». Это еще не все. Вот. «Джонни Уокер». Черный. Эти люди владели молочной фирмой, так? Трезвенники! Спорю на что угодно: это наша бутылка виски.
— Ты бы посмотрел, что они сделали с вашим бассейном. Он освещен, как туристская достопримечательность. Как Голубой грот на Капри.
— Знаешь, когда мы купили дом у Мэри Астор [81] , бассейна не было. Его устроили Норман и Лотта. Вырыли на лужайке. Норман только загорал. С помощью
рефлектора. На самом деле бассейн был для Лотты. Для Лотты и ее воскресных гостей. Я ведь про них рассказывал? Про Элизабет Тейлор? Про Тони Кёртиса? Все общество «XX век-Фиш» — так его называли. До нашего приезда тут были сплошные лимонные рощи. Квартал за кварталом. Ты слышал их запах, цветущих лимонов. Можно было…81
Мэри Астор (1906–1981) — киноактриса.
Я замолчал. Марша смотрела на меня, как на незнакомца. По правде говоря, я тоже едва ее узнавал. Естественный порядок вещей перевернулся: мы, живые, растворялись, как призраки; осязаемыми и реальными были только вещи из прошлого: песня, драпировка, лампочки среди хрусталя люстры. Околдованные— вот именно. Обеспокоенные! Озадаченные!
Марша сказала:
— Ты выпил или что? Поднимайся. Нам надо выбросить хлам. И спустить бассейн.
— Посмотри на это. — Я глазами показал на бутылку.
— Ты уже обращал мое внимание на это чудо.
— Неужели?
— Неужели что?
Я решил, что лучше не объяснять. Словно главная улика в очень плохом детективе, уровень виски в бутылке был точно таким, как в тот день, когда мы покинули дом. Вместо объяснения я поднялся с кресла и схватил бутылку. Подолом рубашки протер кромки пыльных стаканов. И налил их доверху.
— За нас. За возобновление. В новом доме.
— Но это же старый дом? — возразила жена.
Кончилась последняя песня. «Кейпхарт» поднял механические руки, будто моля: еще. Я не шевельнулся.
— Что ты теперь слушаешь? — спросила Марша. — Кончились.
Не музыку я надеялся услышать. Плеск воды под руками — не своими и не ныряющего брата, а Лотты в ее бикини сороковых годов и блестящей на солнце резиновой шапочке или же — как по четвергам, в выходной служанки, выходной дворецкого — в чем мать родила. Она как тюлень поворачивалась в воде или голая позировала на плитках — библейская Сусанна, только подглядывали не старцы.
Мы спустили воду из бассейна и на семь лет оставили его сухим. Потом, осенью 1992 года, снова наполнили, чтобы наши дети, усыновленные навахо, учились плавать.
— Большое озеро! — крикнул Майкл, увидев на заднем дворе голубую воду. И сломя голову кинулся к бассейну по недавно подстриженной траве.
— Я тоже! — крикнул Эдуард и, если бы я не поймал его, он прыгнул бы в воду.
Близнецам было три года. Мы привезли их из резервации только сегодня во второй половине дня. Со своими плоскими лицами и черными челками они могли сойти за китайцев. Совет племени настоял на том, чтобы мы прошли воскресный курс подготовки, проведенный в классной комнате, увешанной липучками, на которых мучались мухи. Мы делали записи, Марша и я, о Долгом пути [82] и значении песчаной живописи [83] , о жестокости Кита Карсона [84] и рождении человечества от Эсдзанадхи, матери-земли. И вот наши новые сыновья в коричневых курточках, коричневых штанишках по колено и новеньких «найках» очутились на Сан-Ремо-Драйв. Одно я знал точно, без всяких уроков: что их предки прибыли на этот континент задолго до долгого пути моих предков.
82
Долгий путь — переселение народа навахо с родины (штаты Аризона и Нью-Мексико) в резервацию Боске-Редондо, штат Нью-Мексико в 1864 г.
83
Песчаная живопись — у индейцев навахо и других картины из песка и иных сыпучих материалов, создаваемые в ритуальных целях и сразу уничтожаемые.
84
Кит Карсон (1809–1868) — военный, агент по делам индейцев. Участвовал в боях с индейцами.
— Нет, нет, нет! — пищал Эдуард, которого я крутил в воздухе.
— Меня тоже! — кричал Майкл. — Теперь меня!
— О, Боже мой, — сказала Марша, спускаясь по черной лестнице из кухни. Она успела переодеться из костюма в блузку и свободные брюки и надела шляпу от солнца. На подносе, который она держала в руках, стояли три стакана с лимонадом и один с вином и газированной водой, для нее. — Градусов тридцать пять. Давай пустим их в воду.
— Йе-е-й! — закричали навахо.