Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Шрифт:
Идея эта обдумывалась и обсуждалась и в России. И. С. Тургенев в «Отцах, и детях» вывел фигуру Базарова, содержащую явные признаки «новизны». Роман Чернышевского имеет подзаголовок «Из рассказов о новых людях». Творчество Достоевского, начиная с «Преступления и наказания», заключает идею нового человека. В конце XIX и в начале XX столетий она получила широкое хождение в умственных кругах, связанных с новым искусством, главным образом среди символистов.
Впервые в нашей философский традиции появляются сочинения, рассматривающие человека как проблему: В. И. Несмелов, «Наука о человеке»; Н. А. Бердяев, «Смысл творчества»; Л. П. Карсавин, «О личности». Эти сочинения можно классифицировать как русскую философскую
Было, однако, обстоятельство, отличавшее русскую традицию от западноевропейской. На Западе между мыслью, сколь бы сложной она ни была, и рутиной обыденного существования находилась ис — торически развитая соединительная ткань в виде гражданских учреждений — то, что именуют цивилизацией. Этим обеспечивалась совместность высоких достижений культуры и ее носителей и абсолютно не связанных с ней, чуждых ей слоев населения. Цивилизация как бы уравновешивала эти две сферы национального бытия. Полагаю, в частности, этим объясняется, почему культура могла бытовать в своей собственной сфере; почему социальная мысль и социальная практика Запада развивались параллельно, изредка пересекаясь: цивилизационная система не давала и мысли исчезнуть и не допускала ее быстрой реализации, которая привела бы к разрушению всех сложившихся гражданских обычаев.
В России не было действующей системы, гражданских учреждений, между мыслью и обиходом зияла пропасть — именно там и происходило соединение мысли и каждодневности, разумеется, в самых нелепых и примитивных формах — не было, повторяю, исторически сложившегося регулирующего механизма.
Поэтому, например, идея нового человека в России не осталась, как на Западе, идеей, которая медленно, но неуклонно влияла бы на обыденность (не так, как этого хотели, может быть, сами создатели идеи, но она и не пропадала совсем, лишь приспосабливаясь к действующим принципам жизни, к цивилизации); в России эту идею горячо принялись реализовывать в самых невероятных формах, как и бывает, когда тонкое умственное построение пробуют пересадить в материальную жизнь. Этим я объясняю, почему, например, всерьез обсуждался вопрос о скрещивании обезьяны и человека; о выработке в людях «социалистических инстинктов»; почему из разных представлений о человеке, бытовавших в России, расхожими оказались самые немудрящие, а среди них те в первую очередь, которые из всего, что есть в человеке, опирались лишь на коллективистские навыки — именно потому, что эти навыки допускали массовый счет, не требовали скрупулезной, тонкой индивидуализации.
Такая практика (большевики внедрили ее, она с их именем связана как широчайшая, массовая) отбросила страну назад, к временам варварским, доцивилазционным, но с такой же обоснованностью можно говорить, что эта практика лишь воспроизвела доцивилизационные условия жизни народа и потому не является новой, «революционной» (какой она сама себя видела и характеризовала), но старой, «контрреволюционной», архаической, вогнавшей страну в тот же безвыходный круг развития, из которого она пыталась вырваться, если видеть попытку этого в острой критике национального исторического пути с времен Чаадаева вплоть до начала XX столетия; в крушении монархии весной 1917 г.
Ну и, конечно, если нет соединительной ткани (гражданских учреждений, цивилизации), всякое социальное действие кажется возможным, никаких преград у него нет; между воображаемым и действительным стоит лишь время,но и его легко свести на нет — вот откуда пафос немедленности, мгновенности, скачка, причем даже там, где сразу ничего сделать нельзя, ибо природа работала миллионы лет, — в тонком внутреннем мире человека. Но и тут нашелся выход: «Мы не можем ждать милостей от природы», она не дает добром, возьмем силой.
Действительно, ждать не стали, принялись попросту крушить эту тонкую материю — мотив сокрушения, разрушения,
уничтожения всего и вся сделался одним из популярнейших в поэзии и прозе 20–х годов. На нем построена городская лирика молодого А. Платонова. В упоминавшемся романе Вс. Иванова «У» есть слова:«Нашему комбинату поручено в виде опыта перерабатывать не только руду, но с такой же быстротой людей, посредством ли голой индустрии, посредством ли театра или врачебной помощи — все равно, но чтоб мгновенно»(с. 190).
Мотив быстрой (а в идеале — мгновенной) переделки человека, получение другойнатуры, подобно тому, как из руды получают металл, — вот цель новой власти. Сравнениями того, что происходит в человеке, с процессами фабричными, индустриальными переполнены проза и поэзия 20–х — начала 30–х годов, преобладают, разумеется, аналогии с металлом: «Железный поток», «Как закалялась сталь», «Я себя советским чувствую заводом, вырабатывающим счастье» (Маяковский, «Хорошо»), «Ужас из железа выжал стон,/По большевикам прошло рыдание» (Маяковский, «В. И. Ленин»).
Эти и другие сравнения, вольно или невольно для авторов, построены на упрощении человека, на мысли о нем как о явлении незамысловатом, но потому и можно так обращаться с ним. «Писатели — инженеры человеческих душ»; душа — аналог производству, тогда и любой человек — легко заменимая деталь и т. д. Показательно, что одним из частых сравнений было металлургическое производство (традиция очень устойчивая, и еще в 80–е годы в многих театрах СССР шла пьеса «Сталевары», своего рода образное продолжение «Чудесного сплава» В. Киршона и «Черной металлургии» А. Фадеева. Персонаж Вс. Иванова говорит:
«Ученой, грамотной дряни, зря пропадающей, много, думается мне, в центрах, где пропадает она без толку и без счастья. Мы ее хватаем — и в домну!..» (с. 190–191).
В домну, в переплавку, значит, уничтожение индивидуальной формы, превращение в неразличимый элемент однородного целого — хорошо знакомое из литературной практики XVIII, XIX вв. содержа — ние образности. То, что в литературе 20–х и последующих годов распространилось в качестве так называемого «производственного романа», черпало не только из «социального заказа», но из психологии, гносеологии тогдашнего мира, упрощенных и упрощаемых взглядов на человека, его место в бытии, на общество.
В такой умственной атмосфере бытовало убеждение, что человеческая натура очень податлива на переделку и при целенаправленных действиях от нее можно добиться чего угодно. Любая подлость исправима трудом и правильно используемым искусством, рассуждает герой романа «У» (с. 214). Вскоре появится пьеса Н. Погодина «Аристократы» — о том, как на строительстве Беломорско — Балтийского канала труд исправил прежних уголовников — рецидивистов — сказка, в которую, кажется, поверил сам автор. Во всяком случае, литературная традиция «переделок» складывалась. А. С. Макаренко пишет дилогию «Педагогическая поэма» и «Флаги на башнях» и тоже рассказывает о «переделке» бывших беспризорных подростков в сознательных граждан нового общества. Вс. Иванов раньше многих романистов заметил это направление:
«Передают вот, на Урале произошел небывалый случай перерождения, благодаря игре, подряд, конечно, всего репертуара труппами академических театров. Целый город изменил совершенно свои вкусы и привычки. Ни водки, ни склок, ни сплетен, ни даже матерного слова!» (с. 203).
Цель таковых переделок/перерождений — новый человеческий тип, во всех отношениях совершенный (физически цветущий, нравственно безупречный, свободный от чувств, мешающих победе нового строя), но прежде всего абсолютно податливый любым манипуляциям, которые по какой-то причине окажутся необходимы властям. На таком фоне, в контексте таких настроений следует читать «Собачье сердце» М. А. Булгакова.