Сарразин
Шрифт:
Обернувшись, она заметила нас.
— Ах, вы были здесь? — воскликнула она, краснея.
И, поглядев нам в лицо, словно спрашивая нас о чем-то, она с беззаботностью, свойственной ее возрасту, бросилась искать своего кавалера.
— Что все это значит? — спросила, обращаясь ко мне, моя молодая спутница. — Неужели это ее муж? Мне кажется, что я брежу! Где я нахожусь?
— Вы, — ответил я, — вы, такая возвышенная женщина, так хорошо умеющая понимать самые утонченные ощущения, умеющая в сердце мужчины взрастить глубокое и нежное чувство и не оскорбить его, не разбить в первый же день, вы, умеющая сочувствовать сердечным мукам и соединяющая в себе одной остроумие парижанки и страстную душу женщины Италии или Испании...
Она поняла, что слова мои полны горькой иронии, но, словно не замечая этого, перебила меня:
— Оставьте! Вы пересоздаете меня по вашему вкусу. Странная тирания! Вы хотите, чтобы я не была сама собой.
— О, я ничего не хочу! — воскликнул я, испуганный строгим выражением ее лица. — Но признайтесь, по крайней мере, что вы любите слушать рассказы о бурных страстях, порожденных в наших сердцах восхитительными женщинами юга.
— Люблю. Ну и что же?
— Ну вот, я
— Нет! — воскликнула она капризно. — Я хочу, чтобы вы объяснили мне ее сейчас.
— Вы еще не дали мне права, — возразил я, — подчиняться вам, когда вы говорите «я хочу»...
— Сейчас, — ответила она с кокетством, способным довести до отчаяния, — я испытываю страстное желание узнать эту тайну. Завтра я, быть может, не захочу вас слушать...
Она улыбнулась, и мы расстались: она — как всегда гордая и своенравная, а я — такой же смешной, как всегда. Она имела смелость вальсировать с молодым адъютантом, а я поочередно бесился, дулся, восхищался, сгорал от любви и ревновал.
— До завтра! — сказала она мне около двух часов ночи, покидая бал.
«Я не приду! — подумал я. — Я покину тебя! Ты в тысячу раз капризнее, взбалмошнее, чем... чем мое воображение...»
На следующий день мы сидели рядом с ней вдвоем перед горящим камином в маленькой нарядной гостиной, она — на кушетке, а я — на подушках, почти у ее ног, глядя ей в глаза. На улице было тихо. Лампа отбрасывала мягкий свет. Это был один из тех чарующих вечеров, которые не забываются, — окутанные дымкой желания мирные часы, прелесть которых впоследствии вспоминается с тоской даже тогда, когда переживаешь более яркое счастье. Что может стереть с души живые следы первых порывов любви?..
— Начинайте, — сказала она. — Я слушаю.
— Я не решаюсь начать. В рассказе немало мест, опасных для рассказчика. Если я увлекусь, — остановите меня.
— Рассказывайте!
— Слушаюсь.
— Эрнест-Жан Сарразин был единственным сыном безансонского адвоката, — начал я после небольшой паузы. — Его отец довольно честным путем приобрел капитал, приносивший от шести до восьми тысяч ливров дохода в год, что для провинции, по тогдашним понятиям, являлось огромным состоянием. Старик Сарразин не жалел средств на то, чтобы дать своему единственному сыну хорошее образование, он надеялся видеть его со временем судьей и мечтал на старости лет дожить до того, что внук Матьё Сарразина, хлебопашца в Сен-Дие, усядется в кресло с государственным гербом и будет во славу парламента дремать на его заседаниях. Но провидение не даровало старому адвокату этой радости. Молодой Сарразин, отданный с малых лет на воспитание иезуитам, проявлял необычайную порывистость характера. Детство его напоминало детство многих людей, одаренных талантом. Заниматься он желал только по-своему, часто выходил из повиновения, иногда проводил долгие часы, погруженный в какие-то смутные думы, то наблюдая за играми своих товарищей, то представляя себе героев Гомера. Предаваясь забавам, он и в них проявлял необыкновенную пылкость. Если между ним и товарищем возникала борьба, то дело редко кончалось без пролития крови. Если он оказывался более слабым, то кусался. Сарразин бывал то подвижным, то вялым, кажущаяся тупость сменялась в нем чрезмерной восприимчивостью; его странный характер внушал страх как учителям, так и товарищам. Вместо того чтобы усваивать начатки греческого языка, он набрасывал портрет преподобного отца, объяснявшего отрывок из Фукидида, рисовал карикатуры на учителя математики, префекта, слуг, воспитателя и покрывал все стены какими-то несуразными рисунками. Вместо того чтобы во время церковной службы возносить хвалы Господу, он кромсал ножом скамейку или, когда ему удавалось стащить где-нибудь кусочек дерева, вырезывал из него изображение какой-нибудь святой. Если у него под рукой не оказывалось дерева, камня или карандаша, он воплощал свой замысел в хлебном мякише. Срисовывал ли он лица святых, изображенных на стенах часовни, рисовал ли сам, всегда и всюду он оставлял после себя грубые наброски, фривольный характер которых приводил в отчаяние более молодых монахов и, как уверяли злые языки, вызывал улыбку у старых иезуитов. Наконец, если верить школьной хронике, он был исключен из школы за то, что однажды, в страстную пятницу, ожидая своей очереди в исповедальне, вырезал из полена фигуру Христа. Неверие обнаруживалось в этом изображении так явно, что должно было навлечь на молодого художника тяжкую кару. В довершение всего, у него еще хватило дерзости поместить это циничное изваяние на алтаре!
Сарразин попытался найти в Париже убежище от грозившего ему отцовского проклятия. Руководимый сильной, не признающей преград волей и следуя влечению своего таланта, он поступил учеником в мастерскую Бушардона. Целые дни проводил он в работе, а по вечерам собирал милостыню, чтобы как-нибудь существовать. Бушардон, восхищенный успехами и умом своего ученика, вскоре проник в тайну тяжелой нужды, которую терпел молодой художник. Он постарался оказать юноше поддержку и, привязавшись к нему, стал обращаться с ним как с сыном. Зато потом, когда одаренность Сарразина открылась в произведении, в котором будущий талант еще боролся с юношеской неукротимостью, великодушный Бушардон постарался помирить его с отцом. Подчиняясь авторитету знаменитого скульптора, отец Сарразина сменил гнев на милость. Весь Безансон гордился тем, что послужил колыбелью будущей знаменитости. В порыве первых восторгов скупой адвокат, самолюбие которого было чрезвычайно польщено, постарался дать сыну материальную возможность с честью появляться в свете. В течение продолжительного времени тяжелая и неустанная работа — неотъемлемая часть искусства ваятеля — сдерживала необузданный характер и буйное дарование Сарразина. Бушардон, предвидя, с какой яростной силой должны когда-нибудь вспыхнуть страсти в этой молодой душе, пожалуй, такой же могучей, как душа Микеланджело, старался подавить их порывы неустанным трудом.
Он сдерживал неукротимость своего ученика в известных границах, то запрещая ему работать и уговаривая его развлечься, когда видел, что Сарразин увлечен вихрем какого-то замысла, то поручая ему ответственную
работу в такую минуту, когда тот готов был предаться праздности. Но, по отношению к этой порывистой душе, самым могучим оружием оставалась ласка, и учитель сумел подчинить ученика своему влиянию, только пробуждая в нем благодарность своей отеческой добротой.Двадцати двух лет от роду Сарразин, волею судьбы, вышел из-под благотворного влияния, оказываемого Бушардоном на его поведение и нравы. Его исключительное дарование получило признание: он был за свою работу награжден премией, учрежденной для скульпторов маркизом де Мариньи, братом мадам де Помпадур, так много сделавшим для искусства. Дидро назвал шедевром статую, изваянную учеником Бушардона. Старый скульптор с глубокой болью отпустил в Италию юношу, которого он до сих пор, согласно своим убеждениям, держал в глубоком неведении о делах мира сего.
Сарразин в течение шести лет был сотрапезником Бушардона. Будучи таким же фанатиком своего искусства, каким впоследствии был Канова, он, в продолжение всех этих лет, вставал на рассвете и шел в мастерскую, откуда выходил только с наступлением ночи. Вся жизнь его принадлежала его музе. В театр «Французской комедии» он попадал только тогда, когда его увлекал туда учитель. У госпожи Жофрен и в большом свете, куда пытался его ввести Бушардон, он чувствовал себя столь стесненным, что предпочитал одиночество легкомысленному веселью, свойственному его эпохе. У него не было других возлюбленных, кроме Скульптуры и Клотильды, одной из знаменитостей оперного театра. Да и связь с Клотильдой длилась недолго. Сарразин был некрасив, всегда дурно одет и, по характеру своему, так свободолюбив, что не признавал никаких стеснений в своей личной жизни. Поэтому знаменитая певица, опасаясь возможной катастрофы, вернула молодого скульптора на лоно его любимого искусства. Софи Арну пустила по этому поводу остроту: она высказала, если не ошибаюсь, удивление по поводу того, что ее подруга могла перевесить статую.
В 1758 году Сарразин уехал в Италию. Во время этого путешествия его пылкое воображение под пламенным небом Италии и при соприкосновении с прекраснейшими памятниками искусства, рассеянными всюду по этой родине всех искусств, разгорелось ярким огнем. Молодой скульптор любовался статуями, фресками, картинами. Он прибыл в Рим, полный духа соревнования и стремления поставить свое имя в один ряд с именами Микеланджело и Бушардона. В течение первых дней своего пребывания в Риме Сарразин делил время между работой в мастерской и внимательным изучением творений искусства, которыми так богат этот город.
Он прожил в Риме две недели, все еще не выходя из состояния экстаза, охватывающего каждого восприимчивого человека при виде этой царицы развалин. Однажды вечером он вошел в театр «Арджентина», у входа в который толпился народ. Сарразин спросил о причине такого скопления, и люди ответили ему двумя именами:
— Замбинелла! Иомелли!
Он вошел и занял место в партере, зажатый между двумя в достаточной степени жирными abbati. Ho место ему все же досталось удачное — оно находилось совсем близко от сцены. 3анавес взвился. Впервые в жизни довелось скульптору услышать музыку, прелести которой ему так красноречиво превозносил Жан-Жак Руссо на вечере у барона Гольбаха. Под впечатлением божественной гармонии Иомелли все чувства молодого скульптора словно смягчились. Своеобразная томность этих итальянских голосов, искусно слитых воедино, повергла его в состояние неизъяснимого блаженства. Он онемел и замер в неподвижности, не ощущая даже близости своих соседей-аббатов. Душа его словно переселилась в уши и глаза. Ему казалось, что он впитывает звуки всеми своими порами. Внезапно раздался гром аплодисментов, способный сокрушить стены зала, — это публика приветствовала появление на сцене примадонны. Движимая кокетством, она приблизилась к авансцене и поклонилась публике с неизъяснимой грацией. Освещение, восторг толпы, иллюзия, создаваемая условиями сцены, очарование костюма, который в те времена был достаточно соблазнительным, — все это вместе еще усиливало впечатление, производимое этой женщиной. Сарразин кричал от восторга. Он был восхищен, увидев воочию идеал красоты, которого он до сих пор тщетно искал в природе, беря от одной натурщицы, подчас в остальном безобразной, очаровательную округленность ноги, у другой — очертание груди, у третьей — белые плечи, соединяя воедино шею молодой девушки, руки такой-то женщины и гладкие, словно отполированные, колени подростка, никогда под холодным небом Парижа не встречая роскошных и нежных созданий древней Греции. В Замбинелле, живой и нежной, были слиты воедино изысканные пропорции женского тела, которых он так долго жаждал и судьею которых, самым строгим и в то же время самым страстным, бывает только скульптор. Выразительный рот, глаза, говорящие о любви, ослепительная белизна кожи. Добавьте к этим чертам, способным внушить восторг художнику, все совершенства Венеры, изваянные резцом древнего грека. Скульптор не мог насытиться неподражаемым изяществом линий, соединяющих руки с торсом, изумительной округлостью шеи, гармоничным изгибом бровей, носа, совершенным овалом лица, чистотой его полных жизни очертаний и красотой густых, загнутых кверху ресниц, окаймлявших широкие, сладострастные веки. Это было нечто большее, чем женщина, — это был шедевр! В этом чудесном создании сосредоточились и обещания любви, способные внушить восторг мужчинам, и красота, могущая удовлетворить самого строгого критика.
Сарразин пожирал глазами эту статую Пигмалиона, для него сошедшую с пьедестала. Но когда Замбинелла запела, он пришел в исступление. Его охватил озноб; затем он почувствовал, что где-то в глубине его существа, в глубине того, что мы, за отсутствием другого слова, называем сердцем, загорается яркий огонь. Он не аплодировал, он молчал, чувствуя, как им постепенно овладевает безумие, что-то вроде неистовства, какое мы способны переживать лишь в том возрасте, когда страстность наших желаний таит в себе нечто страшное, инфернальное. Сарразину захотелось броситься на сцену и овладеть этой женщиной. Его силы, удесятеренные благодаря какой-то душевной подавленности, причины которой объяснить невозможно, ибо все эти явления происходят в сфере, не поддающейся человеческому наблюдению, стремились проявиться с болезненной неудержимостью. Со стороны он казался равнодушным и словно отупевшим. Слава, наука, будущность, жизнь, лавры — все сгинуло.