Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сатанинский смех
Шрифт:

Он горько рассмеялся, подумав о том, что небольшая ложь могла бы сослужить хорошую службу. Но в этой ситуации он не мог солгать; он слишком часто видел, как благородная цель оскверняется недостойными для ее достижения средствами. Он мог существовать, имея кое-какую ренту и припрятанную значительную часть денег, оставленных ему отцом, хотя воспользоваться этими деньгами он не мог, поскольку в ходу были новые монеты. Обменивать золотые монеты невозможно, потому что в мире, полном подозрительности, достаточно самого факта обладания золотом, чтобы осудить человека. Но Жан Марен готов был оберегать свой мирок и жить тихо, устранившись от всякой политики, пока не настанет день, когда он и другие люди его склада

смогут выступить. Его жизнь во всех отношениях состояла теперь из ожидания…

Он даже привык к этому и испытывал некое мрачное удовлетворение от своего одиночества, зная, что в любой момент может покончить с ним, отправившись к Николь. То обстоятельство, что он не наносит ей такой визит, служило ему источником гордости. Когда не остается ничего больше, говорил он себе, человек выживает. Он скрашивал скуку своего ожидания, посещая ежедневные казни, ибо террор приобрел теперь невиданный размах. Казни ужасали его, но верх брала двойственность его натуры, а бесконечная череда смертей обладала некоей притягательной силой. Он говорил себе, что существует определенная связь между тем, каким был человек, и тем, как он умирает. Он убеждался, что только люди, обладающие честью, оказывались способны кончить жизнь достойно. Утром 10 ноября 1793 года Манон Ролан подтвердила ему это.

Она, гордая, невозмутимая, подошла к эшафоту, держа за руку старика Ламарка, трясущегося от страха, помогла ему сойти с двуколки, попросила дать ей перо и бумагу, чтобы записать некоторые странные мысли, пришедшие ей в голову, в чем ей отказали. Тогда она обратилась с еще одной просьбой: чтобы старика казнили первым, потому что вид ее крови обессилит его. Потом, все такая же гордая и прекрасная, поднялась по ступенькам; осужденная за какую-то чепуху по сфабрикованным обвинениям, она, будучи душой и сердцем казненных жирондистов, женой своего мужа, глянула на уродливое, осыпающееся гипсовое чудовище, названное ими Свободой, и сказала ясным громким голосом, разнесшимся по всей площади Революции:

– О, Свобода, какие преступления совершаются от твоего имени!

Так вслед за Марией Антуанеттой умерла вторая женщина Франции, потому что революция, как всегда, во все времена и везде, пожирала своих собственных детей…

Возвращаясь с площади Революции и перебирая мысленно все увиденное, Жан заметил шумную толпу фигляров, одетых в священнические рясы и митры, пьяных, смеющихся и распевающих песни. Явными пленниками в этой процессии тащились депутаты Собрания.

– Чем хорошо безделье, – посмеялся сам над собой Жан, – оно поощряет вмешательство в чужие дела. Но это редкое и любопытное зрелище, а чем еще мне заняться?

Он смешался с толпой. Толпа перелилась через мост на остров Святого Людовика, и Жан понял, что они направляются к собору Нотр Дам. Собор уже не был церковью, над его входом висела странная надпись: “Храм Разума”. Внутри собор изменился еще больше: статуи седых святых выброшены из ниш, на их месте установлены бюсты Марата и других революционных “героев”, распятия сломаны, выброшены, изображения ангелов уничтожены, а высоко на алтаре девица Кандейль из Оперы, завернувшаяся в прозрачную ткань, представляла собой Богиню Разума. Рядом с ней расположились другие актрисы, еще более обнаженные, их балетные туники прикрывали фигуры только от бедер до талии, все же, что выше, демонстрировалось так, как создала природа.

Жан рассматривал их с холодной усмешкой, раздумывая над тем, что изобретение одежды было одним из серьезных достижений цивилизации, ибо так редко встречается достаточно красивое тело, чтобы открыто демонстрировать его людям.

Его насмешливый взгляд в конце концов задержался на одной фигуре, заслуживавшей внимания: гибкой, высокой девушке с великолепной грудью – высокой, острой, крутой, и его врожденное любопытство

заставило его взглянуть на ее лицо, чтобы убедиться, соответствует ли оно совершенству ее тела. Оно соответствовало – и даже более того. Он остолбенел, у него перехватило дыхание от удивления, губы шевелились, выговаривая ее имя.

– Люсьена! – выдохнул он.

Потом очень тихо начал смеяться. Он был достаточно осторожен, чтобы не хохотать громко, так как она могла услышать его. Однако что-то в сосредоточенности его взгляда привлекло ее внимание, и ее карие глаза встретились с его глазами, после чего ее зрачки расширились в непритворном ужасе. Он стоял, изумленно глядя на нее, и лицо его было искажено этим нечестивым смехом, который казался тем более страшным, что она не могла его слышать.

Теперь они пели гимн, сочиненный Мари-Жозефом Шенье на музыку Госсека:

Приходи, о, Свобода, дочь Природы…

После этого главари эбертистов вставали один за другим и разглагольствовали, сообщая о закрытии церквей, о необходимости атеизма, о величии возвращения к чистому разуму. Жан не прислушивался к легкомысленным глупостям, которые лились потоком из их уст. Его глаза были прикованы к Люсьене Тальбот, терзали ее своим взглядом.

Представление становилось все более необузданным – взад и вперед носили святые дары, издевательски подражая причастию, зрители разражались пьяным гоготанием. Из боковых приделов, отгороженных занавесями от остального храма, до Жана доносились другие звуки: Эбер, Шомет и их сподвижники не стеснялись поклоняться культу более древнему, чем служение разуму, восходящему к почитателям Астарты в Ниневии, и еще более древним.

“Храмовые проститутки”, – тихо засмеялся Жан, но смех его был полон презрения. Существует ли вообще какое-нибудь непотребство, недоступное этим грязным свиньям?

Спустя полчаса он получил ответ на свой риторический вопрос: границ испорченности нравов у эбертистов не было совершенно никаких и ни в чем. В священных стенах собора Нотр Дам полуобнаженные танцовщицы из Оперы под жадными руками парижских подонков быстро оказались совершенно голыми, и то, что началось как танец, превратилось в такую животную оргию, что Жана покинула даже присущая ему насмешливость. Ему неудержимо захотелось блевать, освободиться от омерзительнейшего ощущения в животе.

Он повернулся, перешагивая через корчащиеся, переплетенные на полу тела, заткнув уши, чтобы не слышать животных стонов, непристойных ругательств, но прежде чем он добрался до двери, кто-то крепко схватил его за руку. Он полуобернулся, поднимая свою тяжелую трость, чтобы нанести удар, и рука его замерла, а потом медленно опустилась; он глядел в карие глаза с насмешкой и презрением; полуулыбка искривила его изуродованный рот, потом стала жестокой, как сама смерть.

– Жан, – тяжело дышала она, – пожалуйста, Жанно, уведи меня отсюда!

– Почему? – засмеялся он. – Думаю, ты находишь свое окружение вполне соответствующим…

– О, Жан, Жан, я не знала! Поверь мне, я не знала! Они сказали мне, что это будет просто праздник…

– И ради этого просто праздника, – насмешливо произнес он, показывая своей железной тростью на ее обнаженную грудь, – ты вот так оделась!

– Я не знала! – всхлипнула она. – Мы должны были давать представление. Бога ради, Жанно, уведи меня отсюда!

Жан улыбнулся, глядя ей в глаза и не помогая накинуть плащ, который был с нею. Затем взял ее за руку и повел к двери; но вакханалия уже выплеснулась на улицы, и толпа полуобнаженных дикарей танцевала фарандолу и карманьолу, распевая куплеты, целиком состоящие из слов, которые нельзя печатать ни на одном языке мира, и совершая при свете дня все те акты, которые люди всегда скрывают от посторонних глаз…

Поделиться с друзьями: