Сатирическая история от Рюрика до Революции
Шрифт:
Не помню, кто из французских писателей изучал анатомию по костям французских королей, выброшенным из гробницы Сен-Дени великой революцией. Если бы такой счастливый случай достался в удел современному антропологу, он, пожалуй, определил бы своими измерениями даже физические уклонения королевской расы от братьев по человечеству. Уклонения же психического порядка – вне сомнения и заметны каждому не подобострастному глазу. Наш высокоталантливый соотечественник профессор Якоби посвятил огромный, кропотливый и полезнейший труд свой – “Etudes sur la selection chez 1’homme” именно болезненным аномалиям царственности, рождающимся из обладания преувеличенною властью. Его внимательный анализ коснулся всех европейских династий, начиная с Цезарей. Единственный упрек, который можно сделать труду Якоби, это – что, будучи врачом, а не историком, он слишком доверялся правде литературы и документов эпохи, им исследованным.
Что же
Но при всех достоинствах книги Якоби, при всем блеске его доказательств, при всей несомненности его тезиса, можно и должно пополнить последний теоремою, что в царственных аномалиях психики отравление властью приобретает значение и силу обостренного активного фактора потому, что он попадает в среду благоприятнейших ему факторов пассивных, на почву исключительно цельной наследственности и нравственного вырождения, свойственных царям в мере, до полноты которой далеко всем остальным классам общества человеческого. Психология царственной расы обособилась и отчудилась от психологии общечеловеческой. Вот почему никто так мало не понимает обязанностей к человечеству и взаимоотношений общежития, как. цари, короли, принцы – даже и те, лучшие и очень редкие из них, которые умозрительно сознают необходимость быть человечными и очень стараются, чтобы быть таковыми или, по крайней мере стяжать такую репутацию.
Для меня самое смешное чтение – рассказы о подвигах доброты, великодушия и т. п., приписываемых разными историческими льстецами и хвалителями разным «добродетельным» государям, вроде Фридриха Великого, Иосифа II, Екатерины Великой и т. п. Все эти анекдоты, которыми скверная школа и небрежная семья напитывают наше детство, – по существу, повествуют не более, как о том, что вот в такой-то житейской встрече царственная особа поступила довольно порядочно и прилично с общечеловеческой точки зрения – поступила так, как не поступить для обыкновенного смертного, не принадлежащая к царственной расе, было бы прямо подлостью. Однако все эти просто порядочные поступки и только не подлости рассказываются хвалителями с таким изумлением, восхищением и восторгом, что совершенно ясно: эти господа сами не ждут от земных богов своих способности действовать хоть сколько-нибудь в согласии с общею человеческою моралью, и каждый мало-мальски не постыдный поступок земного бога уже приятно удивляет их, как совсем нечаянная внезапность.
Изумительно и восхитительно, что Фридрих II не отнял чужой мельницы, потому что – «есть судьи в Берлине». Изумительно и восхитительно, что Екатерина II как-то раз не велела убить человека, написавшего на нее памфлет. Изумительно и восхитительно, что Александр I упал в обморок, узнав, что Зубовы удавили его отца. Особенно окружена, ореолом таких холопских восторгов личность Николая I, благодаря петербургскому культу к ней в «реакционных» восьмидесятых годах. «Русский Архив», «Русская Старина», «Исторический Вестник», Шильдеры, Барсуковы, Татищевы засыпали русскую публику рассказами об единичных великодушиях этого деспота из деспотов, – и все великодушия неизменно того же дешевого сорта: ждали, что ограбит, а он не ограбил; по расчетам, должен был повесить, – а нет, только велел прогнать через 1500 палок и сослать на Кавказ в солдаты без выслуги; мог изнасиловать, а не изнасиловал.
Исторические апологии знаменитых монархов, начиная с Плиниева панегирика Траяну и до патриотических листков генерала Богдановича, все без исключенья построены на этой смешной манере доказывать царскую добродетель отрицательными примерами, что тогда-то государь не совершил такого-то преступления и не впал в такие-то пороки. Всегда выносишь такое впечатление, что апологет, при всех своих почтительных восторгах, считает своего обожаемого монарха чем-то вроде бешеной собаки, которой специальность – кусать всякого близ стоящего и, если она сего не делает, то, стало быть, она – четвероногий ангел своей породы.
А, впрочем, народная мудрость – в анонимной бесцеремонности своей – именно так и понимала царей, когда создавала пословицы
вроде «Где царь, там и страх», «Близь царя – близь смерти», «Царь не огонь, а ходя близ него – опалишься», «До царя дойти – голову нести» и т. п. В недавнем сборнике корейских сказок, изданных господином Михайловским-Гариным, есть одна курьезнейшая – как бедняк притворился угадчиком, будто он разыскивает пропавшие вещи, при помощи своего длинного носа. Наконец его зовут к императору. Он угадал раз, два, а затем и отрезал себе нос: – теперь, говорит, я потерял свою способность и такой же дурак, как и вы все… Его отдули бамбуком по пяткам и вышвырнули из дворца. Над угадчиком все смеются, но он философически резонирует: «Поверьте, что отделаться от знакомства с императором только носом – это не малое счастье!»Некоторым исключением из общего правила неумелой лести является, пожалуй, биография Петра Великого, полная, при всей дикости и крутом нраве этого государя, чертами, глубоко человечными и в добре, и в худе. Зато – как же усердно и отрицалась принадлежность этого богатыря к царственной расе! Известно, что он сам немножко сомневался в законности своего происхождения, и легенда, повторенная Герценом, гласит, будто Петр однажды, в подпитом состоянии, пристал с допросом и даже подвесил на дыбу Ягужинского: твой я сын или нет? – «А черт тебя знает, чей ты сын! – отвечал взбешенный Ягужинский. – У матушки-царицы было нас много!»
С другой стороны, совсем не надо вспоминать разных Калигул, Людовиков XI, Иванов Грозных, Борджиа – то есть исключительно жестоких и распутных государей, которых конфузится даже и сама царственная раса, – к доказательству, что мораль ее, удовлетворяясь минимумом общечеловеческой порядочности, допускает и терпит невозбранно максимум наклонностей и деяний, в человеческом культурном общежитии почитаемых не только недостойными, позорными, скверными, но и преступными, подлежащими тяжкой уголовной ответственности. Достоевский с поразительною силою описал нам нравственные мучения человека, совершившего своею волею убийство pro bono publico. Без таких убийств явных и тайных не проходило, кажется, ни одно царствование, даже самое кроткое и добродетельное. Но царей-Раскольниковых история знает очень мало. А те из них, чьи образы летописи сохранили с раскольниковскими страданиями, заболевали ими уже после таких и стольких преступлений, что не выдержать и звериным нервам, не только человеческим.
Присутствие страдающей совести в царе-преступнике настолько изумительно и редко исторически, что за нее потомство много простило даже такой фантастически жестокой фигуре, как Иван Грозный, и озарило сантиментальным светом Александра I, которого мистический ужас к совершенному им отцеубийству довел до преждевременной могилы, как говорит история, и до отречения и кельи старца Федора Кузьмича, как говорит легенда. Но эти чувства, которых общество так жадно ищет в каждом своем преступнике и возмущается, если не находит, совсем не обязательны для преступников в коронах. Угрызения совести Ивана Грозного или Александра Первого опять-таки лишь трагические анекдоты о приятной неожиданности найти человеческое в душе, одержимой аномалиями царственности. Екатерине, чтобы утвердиться на престоле, пришлось умертвить двух царей, из них один был ее мужем. Прочитайте бесчисленные письма, которые она весело и самодовольно рассыпала в первое десятилетие своего правления, – право, только на Сахалине, в очерках Чехова или Дорошевича, можно найти типы подобного же равнодушия к своим, как выражаются каторжане, «пришитым». Проглотила Петра Федоровича с Иваном Антоновичем – и как ни в чем не бывало. Только очень заботится, чтобы Мирович был казнен, да обличитель Арсений Мацеевич очутился в каменном мешке с именем Андрея Враля за то, что чудак попробовал в царственную мораль внести суровое слово человеческой правды.
У Шекспира есть две великие трагедии о царственных злодеях – «Макбет» и «Ричард III». «Генриха VIII» я не считаю, потому что это портрет, написанный придворным льстецом. Сравните стихийный мрак и ад отравленной, опоенной кровью Макбетовой души с тем щегольским равнодушием и изяществом, как громоздить свои виртуозно планомерные преступления свирепый Глостер, – и вы поймете разницу между уголовной психологией, выращенной в условиях робкой общечеловеческой морали, и бесстрашной уголовной психологией принцев. Я останавливаюсь по преимуществу на семейных преступлениях потому, что от уголовщины в делах общественных государи отгораживаются щитом, на котором написаны девизы: «Интересы страны» и «Необходимость политическая». А сверх того от этих злодеяний отделяет их такая длинная лестница бюрократической передачи, что наглядное безобразие и весь ужас преступления полностью достается какому-нибудь поручику Фролову, который рубит шашкою и видит, как брызжет кровь и раздается череп человеческий, а во дворце эти преступления – не более, как секундное прикосновение карандаша к атласной бумаге.