Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

…Мастерская академика Саврасова расположена на четвертом этаже. Это просторная комната с высоким потолком и большими окнами. Посмотришь в окно — увидишь совсем рядом церковь Фрола и Лавра, ее золоченые купола с крестами. А в ясную погоду можно разглядеть лесные дали Сокольников. Сколько раз ездил туда Алексей Кондратьевич на этюды с учениками, сколько раз работал там один!

В тот злополучный день, когда господин Собоцинский сообщил, что принято решение лишить его казенной квартиры, и особенно, когда он вынужден был выехать из нее, ему показалось, что как-то неестественно и жутко порвалась столь длительная, кровная связь с училищем. Но стоило Саврасову подняться по лестнице на четвертый этаж и войти в мастерскую, как это ощущение исчезало и являлось сознание того, что, в сущности, ничего не изменилось, ведь главное — это его класс, ученики. И все здесь, в этой большой светлой комнате, так знакомо, так привычно на протяжении многих лет. Вдоль наружной стены, поближе к окнам, выстроились

в ряд мольберты с этюдами, эскизами, картинами. Вместо стульев обыкновенные табуретки. Бьют настенные часы. Все привыкли к их скрипучим, глуховатым ударам. Зимой отставной солдат Плаксин, сторож мастерской, разжигает железную печку; сухие березовые поленья он берет из приготовленной заранее в углу кучи дров. Но печка эта не может хорошо обогреть комнату, в классе холодновато, на окнах белеют узоры инея, и ученики, чтобы не мерзнуть, стараются одеться потеплее…

Вернувшись из Ярославля, Саврасов с радостью узнал, что приятель его Василий Григорьевич Перов стал профессором училища: еще в марте был назначен старшим преподавателем натурного класса вместо умершего Зарянко.

По характеру, темпераменту Перов и Саврасов были совершенно разные люди: один — властный, порой резкий; другой — мягкий и добродушный, уступчивый. Но, как известно, полярность человеческих характеров не только не мешает дружбе, а, напротив, нередко способствует сближению. Внешне Перов и Саврасов также очень отличались друг от друга: Василий Григорьевич среднего роста, с горбатым носом, с острым проницательным взглядом. Он похож в профиль на орла. И рядом с ним — высокий огромный Алексей Кондратьевич, с простым добрым лицом русского крестьянина, с окладистой бородой.

Они встречались теперь каждый день в училище, иной раз заходили в трактир, выпивали по маленькой, закусывая солеными грибками и расстегаями, вели неторопливую беседу. Перов, обычно сдержанный, скрытный, был откровенен с Саврасовым, мог довериться ему, излить душу. Жила в Василии Григорьевиче какая-то великая печаль, которая, будто болезнь, терзала его, сокращала дни, не давала покоя. И, может быть, за его бравадой и желчный остроумием скрывалась жалость к людям, которую он выразил с такой силой в своих лучших картинах.

Однажды они зашли в сад «Эрмитаж». Было начало сентября — прекрасный вечер, когда в запахе листвы деревьев уже чувствуется легкая, едва уловимая горечь осеннего увядания. В беседке играл духовой оркестр, в саду много публики. Два художника прогуливались по аллее, потом сели на скамейку.

Перов стал говорить, и то, о чем он говорил, было в таком контрасте с тем, что окружало их в этот вечер, наполненный легкой веселой музыкой, женским смехом, словно отразивший благополучие тех, кто обласкан судьбой.

— Да-с, несчастен народ, несчастен, — сказал Перов. — Сколько слез, сколько страданий! Крестьяне освобождены, не так ли-с? Но в массе своей они остались такими же обездоленными, лишенными средств к существованию, как и прежде. Знаешь, Алексей, когда в прошлом году писал я своего «Странника», то позировал мне один старик. Некто Христофор Барский. Фамилия-то какова! Словно прозвище — Барский. И представь себе — ему 84 года. Всю свою жизнь был крепостным.

Получив наконец свободу, он подался в город. Начал ходить по дворам, из дома в дом. Где дрова поколет, где воду принесет, где подворье подметет. И не было у него постоянной крыши над головой, ночевал где придется, ел что бог пошлет. Несчастный старик… Когда я увидел первый раз Барского, меня поразило в его лице что-то благородное и даже возвышенное. Бывший крепостной, бывший раб, всю долгую жизнь свою провел он в услужении у разных господ, вынужден был угождать их прихотям, подчиняться любому их желанию. Столько вынес, столько перестрадал, а не ожесточился, не очерствел душой. И такое лицо у него прекрасное, светится добротой. Высокий, немного сгорбившийся, седая борода и глаза, умные и печальные, печальные до боли глаза. Сколько в них, в этих глазах, такого, что не выразить, не высказать никакими словами… Старик в крестьянском кафтане с заплатами, на ногах опорки… Так мне жалко стало Христофора Барского, так запал он мне в душу… И я много взял от него для моего «Странника»…

— Ты прав, — заметил Саврасов. — реформа не облегчила положения крестьян. Как жил народ в нищете, так и продолжает жить. Я многое повидал, понял прошлым летом на Волге. Эти бурлаки, Василий… Ради куска хлеба насущного, ради того, чтобы хоть как-то поддержать свои семьи в деревнях, жен и ребятишек, обрекают они себя на тяжкий труд. Человек превращается в лошадь, тягловую силу… Они впрягаются в лямку и, выбиваясь из сил, идут бичевой по воде, по топким местам… Спят ночью на мокром песке… Я тоже попытался написать жанровую картину, но ведь я не жанрист. И все же, по-моему, и пейзажем можно многое сказать. И пейзаж может заставить задуматься о жизни, судьбе, пробудить сострадание к человеку. Цель-то у нас, художников, одна: пробуждать чувства добрые. Ты — своей «Тройкой», я — «Грачами»,…

— А ты знаешь, что произошло, когда я писал «Тройку»? — спросил Перов. — Я тебе не рассказывал? Так вот-с… Однажды, после пасхи, бродил я по Москве в поисках подходящей натуры и встретил близ Тверской заставы группу

богомольцев. Это были в большинстве своем бабы, крестьянки. И я невольно обратил внимание на одну из них, пожилую женщину, с мальчиком лет двенадцати. Очевидно, это был ее сын. Мне захотелось написать этого мальчугана. Я подошел к крестьянке и заговорил с ней. Она рассказала мне, что у нее в деревне умерли муж и малолетние дети, и остался в утешение ей один Васенька. И что они из Рязанской губернии и идут сейчас к Троице-Сергию. И что зовут ее Марьей. Так вот-с, голова у Марьи повязана платочком. Пожалуй, даже не платочком, а какой-то белой тряпицей. Беспредельной покорностью, терпеливостью веяло от всей ее маленькой фигурки, от лица с кроткими и грустными глазами. Я попросил Марью, чтобы она позволила за плату снять с ее сына портрет. Сказал, что, мол, это мне надо для работы, что я художник, пишу большую картину, что я заплачу, а деньги ей пригодятся. Она ответила, что не согласна, не может допустить этого, так как это великий грех — люди, с которых делают «патреты», начинают чахнуть и могут даже умереть. Я стал ее уговаривать, и наконец она согласилась. И теперь, друг мой, сына тетушки Марьи — Васеньку, щербатого, с выбитым передним зубом, можно увидеть на картине в тройке учеников-мастеровых, что везут воду в обледенелой бочке. Васенька в этой тройке коренник…

И вот три года спустя после того, как была написана картина, — продолжал Перов, — приходит ко мне домой старушка, в нагольном полушубке, с котомкой за спиной, в лаптях, с палкой, и я узнаю в ней мою Марью… Она сильно изменилась за это время, постарела. Марья рассказала, что Васенька ее умер от оспы и она, оставшись совсем одна, распродала свой скарб и всю зиму работала у богатых мужиков, чтобы скопить деньжат. Она задумала купить картину, где был списан ее сынок. Поэтому и явилась ко мне… Я повел тетушку Марью к Павлу Михайловичу Третьякову, думал, пусть хоть еще раз посмотрит на свое родимое дитя. И вот что поразительно, Марья в богато убранных, завешанных картинами комнатах быстро отыскала «Тройку» и сразу узнала своего Васеньку с выбитым зубом. Она упала на колени и стала молиться на картину, как на икону… Я сказал Марье, что напишу отдельный портрет Васеньки и пошлю ей в деревню. Адрес ее я записал, и теперь мне надо выполнить то, что я обещал…

В тот вечер Перов много говорил, рассказывал, вспоминал. Вспомнил, как трудно жилось ему, когда он учился в Москве.

— Как ты думаешь, — спросил он своего друга, — где мне пришлось поселиться, когда я приехал вместе с матерью из Арзамаса поступать в наше училище? Никогда не догадаешься. В женском приюте… Да-с. Остановились мы с матерью у знакомой смотрительницы этого заведения Марьи Любимовны Штрейтер. Добрейшей души была старушка. Меня обещали принять в училище, и мать уехала. А я три года прожил в женском приюте, пока бедная Марья Любимовна не умерла. Отец мой не мог высылать мне денег. И Штрейтер кормила и поила меня и разрешала жить, ночевать в приюте, хотя это и было нарушением существующих правил — ведь мужчинам находиться там не разрешалось. Когда приезжало начальство, она прятала меня, великовозрастного ученика (а было мне тогда уже больше двадцати лет), под кроватью… Да, брат, мир не без добрых людей… После смерти Марьи Любимовны оказал мне поддержку Егор Яковлевич Васильев. Я стал жить у него на казенной квартире и пользоваться столом… Тебе известно, что за человек был Егор Яковлевич?

Еще бы! — воскликнул Саврасов. — Я его хорошо знал. Скольким он помог…

И оба приятеля заговорили о Васильеве, преподававшем рисование. Был он маленького роста, с брюшком, с лысиной во всю голову и пышными бакенбардами. С лица его, казалось, не сходила приветливая улыбка. Васильев был холостяк. Доброта его и бескорыстие не знали границ.

Вспомнив своего учителя и покровителя, Перов стал рассказывать, как Егор Яковлевич в течение восьми лет давал уроки рисования в Архитектурном училище в Кремле вместо тяжело заболевшего преподавателя Ястребилова, обремененного большим семейством, поставив единственное условие, чтобы Ястребилов продолжал числиться на службе и получал жалованье до выхода на пенсию. И тщательно от всех это скрывал…

Меньше всего Перов рассказывал о себе, но Саврасов знал, что он был внебрачным сыном выходца из Эстонии барона Григория Карловича Криденера, родился в Тобольске, где его отец служил прокурором. После появления на свет ребенка родители обвенчались, но им так и не удалось добиться того, чтобы их первенец носил фамилию отца. Мать будущего художника была сибирячкой, уроженкой Тобольска, умной и душевной женщиной. За свое свободомыслие, за дружбу в Тобольске со ссыльными декабристами, за сатирические стихи, написанные в адрес начальства, и за многие другие опрометчивые и опасные в глазах властей поступки барон Криденер подвергся гонениям, его с понижениями по службе переводили с одного места на другое, пока наконец не оказался он управляющим имением в одной из деревень Арзамасского уезда Нижегородской губернии. Василий Перов (его фамилией стало прозвище, которое дал ему за успехи в чистописании деревенский дьячок, обучавший его грамоте) занимался в Арзамасе в художественной школе, руководимой Александром Ступиным. А в 1853 году старший сын опального барона приехал в Москву и поступил в училище живописи и ваяния.

Поделиться с друзьями: