Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сбор грибов под музыку Баха
Шрифт:

Тише, не расплескайте свое внимание, прислушайтесь! Неужели вам не ясно, Кто насылает на нас музыку, Кто является истинным композитором? И не надо ни славословить, ни проклинать меня. Если кто-нибудь ревниво и самолюбиво попытается сопоставить меру своих возможностей с музыкой СЕБАСТИАНА БАХА – это не будет иметь никакого отношения ко мне. Ревнивец только лишь обретет печаль сердца да скрежет зубовный, потому что он будет соревноваться не со мной, а с моим Господином.

МОРИ. Винить музыку – а в данном конкретном случае музыку Баха – в том, что она разрушила личность и довела до безумия человека, не приходится. Потому что я понял, когда впервые увидел этого ребенка, что если бы не музыка, то он погиб бы или навсегда остался полуидиотом. И хотя ТАНДЗИ,

когда мы встретились, почти не умел разговаривать, он не был бессмысленным животным, о нет! Шестилетний человек, не способный членораздельно произносить ни японских, ни английских слов, – он был предельно наполнен не словесным знанием, а МУЗЫКОЙ.

Я читал у русского педагога АЛЬБИНА, что мозг новорожденного ребенка представляет собою чистый лист бумаги, в который еще ничего не вписано. И таким он остается примерно до четырех лет. Если за это время не ляжет на этот чистый лист человеческое СЛОВО, то ребенку грозит слабоумие, дальнейшее существование с сознанием на уровне животного. Будто бы дети какие-то были в Индии, которых утащили волки и, почему-то не сожрав их, вырастили в своем логове, – и эти дети, когда были возвращены в человеческое общество, так и не смогли впоследствии стать людьми. Они не поднялись с четверенек, они выли на луну, зубами рвали мясо и воду лакали из миски…

Так вот, при знакомстве с ТАНДЗИ я обнаружил, что в его мозгу вместо человеческих слов была начертана музыка. И, не умея разговаривать, не зная никаких человеческих понятий, он был, благодаря духу музыки, уже подлинным человеком – существом высочайших духовных начал. Потому что душа шестилетнего ребенка, который ничего не знал, кроме, скажем, звуков АНГЛИЙСКИХ СЮИТ, была идентична самой МУЗЫКЕ. Когда рядом не оказалось ни отца, ни матери – ни одного близкого человека, сам СЕБАСТИАН БАХ пришел к нему и вписал в его душу звуки своей музыки.

СЕБАСТИАН БАХ. Сам Господь вписал в эту чистую душу Свою музыку.

ЭЙБРАХАМС. Началось все с того, что вскоре после неожиданного водворения в моем доме японского малыша я как-то во время своих вечерних экзерсисов обнаружил его тихонько сидящим в кресле за моей спиною. Он сидел, забравшись с ногами в широкое кресло – вытянув их перед собою, положив на колени кулачки и уставившись неподвижным плоским личиком в мою сторону, словно слепой, прислушивающийся к каким-то беспокойным звукам. Впечатление слепого усиливалось еще и тем, что у малыша были на удивление узенькие глаза – настоящие щелочки, будто прорезанные бритвой.

Я уже двадцать с лишним лет ежедневно, не пропустив ни разу, играл в своей студии клавирные сочинения Баха. После чая, в пять часов, когда вся Англия погружалась в освященное вековыми традициями пьянство, я садился за инструмент и играл ровно два часа.

Это и стало моей единственной подлинной жизнью, судьбой – все остальное ушло. Чтобы жить подобной жизнью, я должен был постоянно оставаться в Лондоне, никуда не уезжать дольше чем на полдня. Потому что только в моем доме, в моей музыкальной студии все было приспособлено для того, чтобы так жить. Там у меня были пианино, концертный рояль, клавесин, старинная фисгармония, электроорган и небольшой церковный орган, вывезенный из Германии. И здесь же, на месте, я мог проводить звукозапись и прослушивать записанное с помощью самых лучших в мире аппаратов.

Для того чтобы вести подобную жизнь, мне не нужны были ни свидетели, ни спутники, ни родственники или близкие. Для моих отрешенных молебств Баху не требовалось соглядатаев. И я подошел к мальчику, взял его на руки и отнес в его комнату. Усадив малыша посреди широкой кровати, на которой он спал за неимением детской кроватки, я молча вышел из комнаты и снова отправился в студию, чтобы продолжить занятия. Воспитательницы ЭЛОИЗЫ в этот час дома не было – я отпускал ее до обеда, чтобы не нарушать привычного для меня одиночества во время моих баховских экзерсисов.

Но когда несколько раз кряду повторилось одно и то же и мальчик упорно прокрадывался в студию, несмотря на явный запрет, я велел врезать замок в дверь студии и решил запираться от посягательств на мое одиночество с Бахом. И в первый же вечер, когда после занятий

я выходил в полутьме из студии, мои ноги зацепились за что-то мягкое, оказавшееся под самым порогом зала. Не знаю, уснул ли он, лежа под дверью, или не спал, продолжая переживать в душе какие-нибудь пассажи сарабанды или гавота, которые были в программе этого вечера, но когда я, споткнувшись об него, чуть не упал и чертыхнулся в темноте, он живо вскочил с пола и, топоча пятками, убежал в свою комнату. И тут я услышал, как в дом вошла ЭЛОИЗА, вернувшаяся из города, щелкнула в столовой выключателем, зажигая люстры. Мы обедали ровно в половине восьмого.

ТАНДЗИ. Ничего подобного я не запомнил: ни того, как мы тогда обедали, ни своих душевных переживаний от услышанного гавота или сарабанды. Из того кинофильма, который я теперь могу просматривать всегда, когда захочу, самыми первыми кадрами, запечатлевшими начало мой жизни, являются те, на которых я вижу самого себя, сидящего на коленях у отца. На мою голову натянута черная шапка «ниндзя» с круглым окошечком для глаз.

Кто это отснял? И как это передалось в мою вечную память? Как пришла ко мне музыка? Почему она ушла? За что, за какую и чью вину тот мальчик, задыхавшийся от духоты под шапкой, натянутой на голову, должен был быть впоследствии наказан потерей своей музыки и безумием?

Вопросов слишком много, я понимаю. Но, сэр ЭЙБРАХАМС! Обо всем этом не у вас я спрашиваю, маэстро. У вас же я хочу спросить о другом. Может быть, те фрагменты, в которых я вижу самого себя совсем маленьким, в шапочке «ниндзя», в зеленых колготках, – это из вашего фильма? Вы, конечно, смотрите свое собственное кино, и, несомненно, оно очень интересное и богатое, как и вся ваша жизнь… Однако много ли в нем кадров обо мне, маэстро? Или, может быть, вы уже и не видите меня больше? А вот я вижу вас в моем фильме: сэр ЭЙБРАХАМС сидит за инструментом, чуть развернувшись корпусом в мою сторону, чтобы мне были видны его руки на клавишах, и играет. Я смотрю, с каких клавиш начнут свой бег пальцы его правой руки и левой руки – я тоже сижу за роялем, поставленным сбоку и чуть сзади пианино, на котором играет маэстро. Когда он останавливается и, повернув кривой красный нос, косится выпуклым глазом в мою сторону, я начинаю играть и повторяю тот фрагмент, который учитель мой только что исполнил. Так мы и работаем: маэстро показывает, затем оборачивается красным горбатым носом ко мне, косится, ждет – я играю за его спиною.

ЭЙБРАХАМС. Поначалу я и не думал обучать малыша музыке. Нотную грамоту я не мог ему преподать, потому что он был слишком мал, к тому же совершенно не понимал по-английски, да он вообще и не говорил ни на каком языке. Но я однажды заметил, – когда вернулся из клуба, как обычно, ко времени вечерних занятий, – услышал, что кто-то терзает рояль в моей студии. Играет какой-то пассаж, развитие темы рондо. Вернее, пытается играть – и делает это странным образом… Можно было подумать, слушая эту «игру», что сидит за роялем некий сумасшедший и с упоением долбит когда-то выученный им, но давно исказившийся в его больном мозгу опус. Была какая-то мелодическая неразбериха, грязь в полифонии правой и левой руки.

И вот вижу… Стоя на коленях в крутящемся кресле, в котором я обычно сидел, работая за инструментом, малыш вовсю молотил обеими ручонками по клавишам. Он неистовствовал, без разрешения забравшись в студию! (Я стал все-таки его туда пускать во время своих занятий. Он мне, в сущности, совсем не мешал – сидел себе тихонько сзади, словно бы дремал, и я порой совершенно забывал о нем.) Теперь он забрался в студию в мое отсутствие! И терзал инструмент столь ужасным образом!

Однако за всем этим варварством и хулиганством я, стоя позади размахивавшего ручонками черноголового малыша, вдруг ясно прослышал нечто роковое, уму непостижимое. Он ведь играл! Он запомнил тему рондо и все его развитие от начала и до конца! Хоть и жутко, грубо – но он исполнил его! И это – будучи заброшенным, отсталым ребенком, полуидиотом! Никогда раньше не прикасавшимся к инструменту!.. Впрочем, тут не уверен – может быть, он до этого уже не раз наведывался в студию, когда оставался дома совершенно один.

Поделиться с друзьями: