Сборник Поход «Челюскина»
Шрифт:
Где-то в лагере слышна заунывная музыка: это играет патефон. Синцов уже там — слушает, стоя у палатки в малице, с винтовкой в руках. Но нет, чай нужнее в эту минуту, чем музыка. «И вправду, разопьют весь чай, а мне не оставят», — думает Синцов и опять бежит к нашей палатке. Здесь идет дележка сахара. Синцов присаживается к обществу, начинаем пить при общей тишине. Только вьюга не утихает, все время хлещет по палатке. [196]
Синцов снова на дежурстве, а мы, потные после чая, улеглись по своим местам, чтобы отдохнуть, покурить, «потравить» немного. Первым начинает «травить» боцман,
Ломоносов рассказывает, как он плавал на китобойном судне «Алеут», как убивал китов, путешествуя по американским водам.
А боцман заводит свою любимую песню:
— Эх, и чего это мы здесь сидим? Пошли бы пешака, давно были бы на берегу, а то жди тут каких-то самолетов.
Его поддерживает Ломоносов. Их кипучие натуры не хотят мириться с ожиданием, но они далеки от мысли спасти себя, покинув товарищей. Все ребята набрасываются на них.
— Советские летчики не подгадят, — таково общее убеждение. И боцман умолкает.
Синцов просовывает голову в палатку; мы требуем, чтобы он позвал Громова с патефоном. Приходит Громов, заводит «Черные глаза», сразу делается веселее. Просим Синцова, чтобы он спел что-нибудь — это вызывает общий смех: все знают, что если Синцов запоет, то и медведи разбегутся. Но Синцов петь не хочет, говоря, что он на вахте, а на вахте петь нельзя.
На следующий день после работы идем на информацию к Отто Юльевичу. Сегодня он не весел, как всегда, а нахмурен. Читает телеграмму, что два самолета из каманинской группы отстали.
Вечером в палатке боцман с Ломоносовым наседают на нас:
— Что, как самолеты? Итти надо!
А когда прилетела первая воздушная птичка Ляпидевского, боцман больше всех стал хвалить летчиков. Что нам оставалось с ним делать? Такой уж у него непостоянный характер.
Через месяц налетела к нам целая эскадрилья. К тому времени уж никто не сомневался в славных советских летчиках.
А боцман был очень доволен, что ему пришлось вылететь из лагеря последним, с восемью собаками. [197]
Матрос М. Синцов. На вахте
Дни в работе идут незаметно-это, пожалуй, общее правило для всех. Так было и у нас на льду, в палатках, после гибели судна. Скучать не приходилось. О самоспасении нечего было и говорить, а для того чтобы нас спасли, нужно было приложить и нам много труда. Нужны были аэродромы, и их приходилось делать среди ропаков и торосов. Сделанное в несколько дней усилиями 60–70 человек ломалось в несколько минут силой ветра. Но работа была не только на аэродромах. В лагере беспрерывно шла откопка лесоматериалов, зажатых льдом после всплытия.
Да, была работа, и дни шли ясные, туманные, морозные, ветреные и штурмовые, шли незаметно и быстро.
После трудового дня нужно и отдохнуть. Но можно ли спать спокойно, зная, что каждую ночь
может быть сжатие или разводье, Зная, что оно может погубить наше продовольствие, топливо и в конце концов раздавить или опрокинуть самую палатку? [198]Поэтому уже на вторую ночь после гибели судна был назначен вахтенный матрос, который с винтовкой за плечами, одетый в теплую малицу, ходил по лагерю в течение всей ночи. И спящим нечего было бояться внезапной опасности.
В день моего дежурства дул сильный северо-восточный ветер, временами доходя до восьми-девяти баллов. Бешено неслись поднятые ветром со льда снежинки, обжигая лицо.
Снег набивался во все щели, и там, где несколько минут назад было ровное место, теперь мог образоваться сугроб. Палатки содрогались от бешеного натиска ветра, и, несмотря на то, что камельки были докрасна раскалены, в палатках было прохладно.
Наступил вечер. Ветер не утихал, а, наоборот, стал сильнее. Температура была ниже 30°. Ночь обещала быть еще более бурной.
Моя вахта с десяти часов вечера до трех часов ночи. Вахту мне сдает Миша Ткач, прозванный нами попросту Мишко.
Мишко с Украины. И никогда раньше не бывавший на Севере, он теперь с такой же легкостью переносит морозы и холодные ветры, как и мы, северяне. Правда, лицо у него еще в начале зимы несколько раз обмерзало, но теперь и оно привыкло.
— Ну, как дела, Мишко? — спрашиваю я.
— Во! — подняв кверху большой палец, облеченный в меховую рукавицу, отвечает он, и лицо его, покрытое инеем, расплывается в улыбке.
— Все в порядке? Умка (белый медведь, по-чукотски) не приходил?
— Да пока все в порядке. Умка обещал зайти.
— Как ветер?
— Стал еще сильнее; теперь порывами до восьми баллов, пожалуй, начнет опять гнать. Около камбуза потрескивает иногда, но это наверное от мороза.
— Кто вахтенный штурман?
— Михаил Гаврилович, — говорит он, передавая мне винтовку.
Проходит еще полминуты, и Мишко скрывается в палатке, где его ждет горячий чай. Иду к палатке штурманов. Стучусь.
— Михаил Гаврилович, на вахту заступил Синцов.
— Олл райт. Наблюдай лучше, о всяком изменении ветра или подозрительном шуме немедленно сообщи мне.
— Есть! — отвечаю я и, вскинув винтовку на плечо, иду по лагерю.
Лагерь невелик. В нем всего 12 палаток, склад продуктов, камбуз и барак, Барак в ста метрах от лагеря, и его сейчас сквозь тьму ночи и снежную пелену не видно. [199]
Из палаток несутся громкие разговоры, хохот, песни. Из палатки писателей (она названа так потому, что там живут наши корреспонденты, оператор и научные работники) сквозь гул ветра несутся мелодичные звуки патефона.
Как странно это: 104 человека на льду вдали от берега — и звуки патефона, звуки заграничного фокстрота. Я большой любитель музыки, и сейчас, несмотря на то, что ветер чуть не сбивает меня с ног, а снег набивается в капюшон малицы, я останавливаюсь и слушаю. Сколько сразу всплывает воспоминаний, картин жизни на берегу и на судне… Перед глазами возникают ярко освещенный салон, три обеденных больших стола, пианино и небольшие проходы между столами. В салоне много народу. За пианино сидит Борис Громов.