Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
А отношение его к искусству и ко всем его ярким, прекрасным представителям! Помню его счастливое, просветленное лицо, когда он смотрел на Н. П. Хмелева в целом ряде его ролей, например в Силане в "Горячем сердце" или Пеклеванове в "Бронепоезде". Во время генеральной репетиции "Последней жертвы" после сцены А. К. Тарасовой в IV акте, особенно трепетно ею проведенной в этот день, он тут же по окончании акта побежал за кулисы, чтобы высказать ей свой восторг и поблагодарить за художественную радость. Увидев впервые А. А. Хораву в роли Отелло, он был глубоко взволнован и, придя домой, сейчас же, немедленно, написал и отослал ему восторженное письмо.
Да разве все вспомнишь?..
А каким радостным, сияющим бывал он в театре или в Школе-студии, когда видел
И всегда он так радовался, если находил что-нибудь интересное и талантливое. Получая бесконечное количество писем от желающих поступить на сцену с просьбой "прослушать", он почти никому не отказывал, и, надо признаться, многие этим злоупотребляли. Почти каждый вечер около девяти часов, после вечернего отдыха, он, если сам не был занят в театре или концерте, кого-нибудь "прослушивал". Но, к сожалению, это редко давало ему ожидаемую радость. Иногда, если посетитель или посетительница были особенно неинтересны или упорны в смысле затяжки посещения, он использовал их как слушателей для проверки новых вещей своего репертуара. Но что говорил он им в таких случаях по поводу их одаренности, я не знаю. Вероятно, как-нибудь заминал свое впечатление, так как не любил огорчать людей, а лгать в вопросах искусства не мог.
Если он был свободен и сидел вечером дома, он всегда слушал передачу по радио. Слушал обыкновенно из своей комнаты, так как всегда был чем-нибудь занят: или читал, или готовил что-нибудь новое для чтения, или занимался новой, а иногда и старой ролью. Но сейчас же, как только слышал что-нибудь для него интересное, выходил из своего кабинета, садился около приемника и внимательно слушал.
У него были свои любимцы среди чтецов. Он очень ценил А. О. Степанову. Очень любил В. Н. Яхонтова. С огромным удовольствием слушал Д. Н. Орлова, особенно его исполнение "Тихого Дона", и специально включал радио в определенные часы этих передач. Высоко ценил, уважал Сурена Кочаряна и всегда интересовался его репертуаром. Были у него свои любимцы и среди певцов. Помню огромное художественное впечатление, испытанное им от негритянской певицы Мариан Андерсон. Особенно одну вещь, исполняемую ею,-- негритянский гимн -- он слушал каждый раз с глубочайшим волнением.
Зато и на плохое, безвкусное, на его взгляд, исполнение он реагировал так же ярко. Иногда после какого-нибудь спектакля приходил мрачный, расстроенный или раздраженный, говорил взволнованно, изображая только что виденное, поражался отсутствию чуткости, чувства меры у исполнителей, их безвкусию. Если подобное впечатление производила на него передача по радио, он, послушав немного, уходил из комнаты или выключал приемник.
Больше всего оскорбляли его в искусстве актера всякая сладость, сентимент, пошлость или дурной вкус. "Как они сами этого не чувствуют?! Не слышат?!" -- говорил он со страдающим лицом. И так же, только еще сильнее и острее, страдал и терзался, слушая иногда по радио себя самого. Очень редко оставался доволен, а в большинстве случаев расстраивался и унывал до крайности. Иногда приходил почти в отчаяние и тогда сердился и горько упрекал нас, меня или сына, в малодушии, в недостаточно честной критике. "Как же можно молчать? Как можно было не сказать мне, что это так плохо!" -- говорил он с горечью и возмущением.
Василий Иванович был и замечательным слушателем и замечательным читателем, очень ярко воспринимавшим прочитанное. Сидя у себя в кабинете, он иногда так заразительно смеялся, что мы приходили узнать, что именно его так насмешило. И он тут же с огромным удовольствием вновь повторял нам только что прочитанное. А часто, если его поражала какая-нибудь интересная мысль, особенно ярко выраженная автором, или волновал особенно талантливо написанный кусок, он сам звал к себе и тут
же читал вслух и требовал, чтобы слушающий оценил всю значительность, или мудрость, или юмор прочитанного им отрывка.Вообще читать вслух то, что ему нравилось, будь то проза или стихи, он очень любил. Иногда он просто упрашивал немедленно прослушать его: ему не терпелось поделиться тем, что его взволновало.
И как мучительно больно вспоминать теперь, что бывали случаи, когда ему в этом отказывали из-за какого-нибудь неотложного или только казавшегося неотложным дела! Как страшно, что ничего нельзя вернуть.
Даже совсем больной, лежа в Кремлевской больнице, он никогда не жаловался на вынужденное одиночество, на безнадежную скуку, а каждый раз рассказывал своим посетителям о чем-нибудь новом, прекрасном, что он впервые прочел или только теперь по-настоящему оценил. Он читал это вслух и был доволен, если его восхищение понимали и разделяли.
Читал он очень много, и кого из писателей любил больше всех -- трудно сказать. У него бывали "приливы" и "отливы". Но это происходило не от разочарования или охлаждения к любимому автору, а скорее от еще более страстного увлечения другим. Так, например, Чехов, которого он безгранично любил и которому никогда не изменял, временами отходил в сторону, и его место занимал Горький, который в свою очередь уступал место Льву Толстому. Полоса увлечения Блоком перемежалась с преимущественным интересом к Маяковскому.
Память у него была феноменальная, и всегда поражало количество читаемого им наизусть. В его огромном репертуаре с одинаковой четкостью сохранялось и то, что он помнил с гимназических лет, и то, что он с необыкновенной быстротой выучивал теперь, почти до последних дней.
И в смысле тонкости, совершенства своего мастерства он рос необыкновенно. Он, никогда раньше не удовлетворявшийся своими достижениями, в последние месяцы жизни читал так прекрасно, что в ответ на глубоко взволнованные похвалы своих слушателей уже не протестовал, не спорил, как прежде, очевидно, сам ощущая всю силу и красоту своего исполнения.
Как больно и обидно, что не было возможности увековечить эти его достижения, его последние творческие радости, согревавшие его и так безгранично много дававшие другим...
В. К. МОНЮКОВ
Пройдут годы, и, вероятно, кто-нибудь из выпускников Школы-студии МХАТ или студийных "старожилов" сумеет, оглянувшись назад, до конца раскрыть и выразить весь глубокий смысл той человеческой дружбы, той подлинно творческой связи, которая существовала четыре года между Василием Ивановичем Качаловым, великим корифеем русского театра, и группой молодежи, делавшей свои первые робкие шаги в искусстве.
Но сейчас, когда каждая ступенька лестницы, ведущей в студию, каждый уголок любой студийной аудитории, каждая фотография студийных альбомов воскрешает в памяти целый вихрь до боли ярких деталей и подробностей, еще очень трудно найти точные слова для обобщения.
Качалов -- это еще не "вчера", это все еще "сегодня". И если закрыть глаза и начать вспоминать, -- это будут воспоминания сегодняшнего прошедшего дня, а не прошлых лет.
Качалов -- это так много значит в личной жизни и театральной судьбе каждого из нас, молодых актеров первого выпуска студии, что сейчас почти неотделимо общее от личного. Но это общее особенно важно, ибо в истории нашей Школы-студии (пока еще краткой) Василий Иванович Качалов -- самая первая и самая яркая страница.
1943 год. Первые месяцы жизни только что организованной при Художественном театре студии имени Вл. И. Немировича-Данченко. Небольшая группа молодежи, посвятившей свою жизнь искусству.
Лестница в несколько ступенек и переход в несколько шагов соединяют помещение студии с Художественным театром... Все мы чувствовали себя первыми жителями нового маленького селения, возникшего у подножья величественной и гордой горы. И мы явственно ощущали атмосферу того (вполне закономерного!) пристального, ревнивого, недоверчивого, сурового внимания, каким встретил новую студию театр.