Счастье Анны
Шрифт:
— Вы что, пан Дзевановский, рехнулись, черт возьми? Я должен дать вам новое определение любви? Зачем вам это?.. И кто вам сказал, ваша светлость, что я здоров?
— У меня сложилось такое впечатление. Я, разумеется, говорю о психике.
— Чепуха! Человек, вырвавшийся из своей естественной среды, не может быть здоровым. Может быть, вы хотели найти во мне так называемый «крестьянский ум»?.. Ха-ха-ха!.. Вы ошиблись адресом. Он выветрился, а новый я не приобрел. Можно быть хамом, сыном хама, внуком хама, можно сохранить страусовый желудок и стальную волю, но нельзя нормальную психику вынести из хаты и сторожки на паркеты и ковры, в «неабсорбирующее пространство». Нужно расстаться со здоровой нормальной психикой.
— Это смешно, — недовольно ответил Дзевановский, — что вы столько значения придаете классовым предрассудкам.
— Не классовым. Когда-то я верил в существование общественных классов в общественном и социальном значении. Но классов нет. Есть только среда. Да, уважаемый, среда. Уже сам по себе выход из среды патологичен.
— Вы преувеличиваете. Стремление к улучшению своего быта повсеместно
— Вы говорите глупости, пан Дзевановский. Такое стремление существует и, разумеется, вполне нормально, но лишь в том случае, если это стремление к улучшению быта не изменяет сущности этого бытия. Крестьянин не перестанет быть крестьянином, если докупит себе земли. Он количественно изменит свой быт, но качественно останется тем же… Тем же, пан Дзевановский. Так вот именно те, кто лишь количественно изменили свой быт, могут сохранить здоровую психику. А я что? Сбежал из родной среды. И таких сотни тысяч, миллионы. А сбежали мы не потому, что нас засосала цивилизация, не потому, что нас привлекала иная среда, а потому, что наша вызывала отвращение. Отвращение! Еще не зная об этом, я уже отгородился от нее с неприязнью. Это двигало меня наверх. Я захлопнул дверь, соединявшую меня со средой. Я думаю, вы согласитесь, что в человеке заложен инстинкт гнезда. Он собирает стебельки и зернышки по всему свету. Но стоит только понаблюдать за ним, и станет ясно, что это за птица. Может быть, и оперение другое, возможно, и полет изменила, но если мы найдем гнездо, к которому она стремится, мы уже знаем, кто это. У нас, в Польше, это явление случается реже, но возьмите Запад. Там мужчина десятки лет трудится по городам и портам, добывает знания в университетах, зарабатывает деньги, а все для того, чтобы вернуться в гнездо, да, пан Дзевановский, в гнездо, чтобы его улучшить, расширить, а не заменить на другое. То же самое у нас делает каждый второй работник, сторож, ремесленник. Он только и мечтает о возвращении в свою среду, на землю родную. Собрать деньги и прикупить земли.
Щедронь умолк и стал закуривать папиросу с тем автоматическим вниманием, которое характеризует минуты полной неосознанности выполняемых движений.
— А мы и мне подобные, — продолжал он после паузы, — не вернулись в свои гнезда. Мы создали себе новые, на других деревьях, в ином климате. Более того, плохо ли, хорошо ли мы чувствуем себя в них, остается фактом то, что чуждо и неуютно. Полная ассимиляция требует нескольких поколений. Мы чужие, незваные гости, хотя об этом нам никто не напоминает. Проникновение из одной среды в другую существовало всегда, но только современная демократия увеличила это проникновение до опасных для общества масштабов. Да, пан Дзевановский, вас может удивлять, что типичный продукт такой пенетрации, бывший коммунист и очевидный враг аристократизма рассуждает таким образом, но мы живем в эпоху массового мезальянса, и это является одной из причин разложения общества. Ну скажите мне, что может связывать семью Шерманов с семьей Щедроней?.. Ничего! Абсолютно ничего. Раньше каждый брак был как бы новой скрепкой, звеном, поддерживающим общественные связи. Семья связывается с семьей, образуется мощная сеть и всякий раз все усиливается. Сегодня мы становимся свидетелями обратного процесса. Брак — это вылущивание двоих из своей среды и формирование новой микроскопической среды, плавающей свободно и независимо.
— Но с течением времени из отдельных ячеек может образоваться новый организм, — отреагировал Марьян.
— Совершенно определенно образуется, когда разобщение достигнет апогея, — пожал плечами Щедронь, — но это вопрос нескольких поколений, может быть, десятков. И что нам до этого? Тем временем расслоение продолжается и приобретает повсеместный характер, а я являюсь классическим продуктом этого расслоения. Так где же мое здоровье, пан интеллектуалист?
Дзевановский усмехнулся: он ведь знал, что Щедронь не только поддерживает связь со своими родителями, не только бывает у них и приглашает их к себе, но активно помогает им материально, да и не только материально. Однажды он встретил Щедроня, шедшего с женщиной преклонного возраста в платке. Щедронь нес выжималку для белья. Та женщина была его матерью.
— Но вы же, однако, вовсе не порвали со своей средой, со своей семьей, — заметил он громко.
— Я? — возмутился Щедронь. — Вы сошли с ума! Я совершенно порвал, уверяю вас. Да, я вижусь с ними и даже это афиширую. Но это лишь упрямство и настойчивость, а может быть, если хотите, и определенная доза снобизма. Психологически я от них отдален на сто миль. Захлопнулась между нами дверь от сторожки. Как вам не стыдно судить об этом так поверхностно! Здесь идет речь не о сентиментализме, даже не о чувстве долга, но о какой-то разновидности цинизма. Да, пан Дзевановский! Я совершил этот мезальянс, так как мне был омерзителен подвал, а путь на парадную лестницу довольно прост. Демократия смела все преграды, и публика ринулась. А знаете почему? Знаете, что явилось решающим фактором? Независимость женщины! Пока семья диктовала браки, мезальянс был сложной штукой, и лишь немногие экземпляры меняли свою среду. Чем меньше их было, тем легче происходила ассимиляция. Сегодня женщина независима и выбирает самца в любой стае. Вот так, пан Дзевановский. И я еще больше вас удивлю, когда скажу: черт его знает, какая система больше губит личное человеческое счастье, — та, прежняя, или эта, новая? Вы спрашивали, что я думаю о любви. В прежние времена я бы женился на какой-нибудь швее или па продавщице, чтобы иметь свою женщину. Не по любви, не из-за выгоды, просто по неосознанному обычаю. А я женился на Ванде, у родителей которой мог бы быть слугой, женился по любви. Да-да, пан Дзевановский, по любви. И более того скажу вам: любовь эта была одним из главных двигателей моей карьеры.
—
Но вы же познакомились с Вандой уже после окончания университета?— Да, но до того, как я познакомился, прежде чем узнал о ее существовании, все уже было предопределено для этой любви.
— Не понимаю, — покачал головой Дзевановский.
Щедронь сжал губы и нахмурил брови.
— Я был сыном сторожа, сторожа в богатом доме. Такой парень часто возит лифтом жильцов, возит элегантных, пахнущих дорогими духами дам, которые ежедневно купаются, каждый день сменяют шелковое белье и не обращают ни малейшего внимания на слуг, просто не замечают их, давая им распоряжения. Они высокие, стройные, хорошо сложены, воспитываются с соблюдением всех норм гигиены под контролем врачей; они интеллигентны и утонченны, потому что жизнь в их среде разносторонняя, сложная, многокрасочная. Руки их напоминают цветы, к которым не может прикоснуться сын сторожа. Вы понимаете: очарование дистанции. На ступеньках лестницы в кухню тоже обнимаются и целуются, но это ощупывание, а на парадной — это нежность. На кухонной лестнице женщины свои, близкие, знакомые. У них есть ляжки, груди, руки, ноги и живот, а те имеют тело. Как к нему прикоснуться? Как узнать, о чем такая женщина думает? Что чувствует? Почему не видит меня даже тогда, когда смотрит на меня? Почему нельзя разглядеть в этом взгляде ни презрения, ни пренебрежительности по отношению к себе, а только безразличие? А что бы случилось, если бы броситься на такую, придавить ее, согнуть, выкрутить руки, заставить ее не говорить в моем присутствии на иностранных языках, которых я не понимаю, заставить плакать из-за меня или смеяться со мной? Чем дальше было от кухонной лестницы до такой женщины, тем больше я жаждал ее. В сторожке люди едят, спят, работают — и это все. А там живут. Там начинается жизнь, а какая она, можно узнать лишь тогда, если найдешь такую женщину. Я уже учился в гимназии, бывал у коллег, у которых были такие сестры, матери, подруги. Но я по-прежнему ничего не знал о их жизни и по-прежнему оставался сыном сторожа из подвала, который я ненавидел все больше, как начинал ненавидеть и весь этот недоступный для меня мир. Наверное, отсюда родился мой коммунизм, который, собственно, никогда не был во мне позитивной идеей, а лишь отрицанием: уничтожить мир высокопоставленных, прекрасных, изысканных женщин, пахнущих дорогостоящими духами и играющих в теннис.
Он рассмеялся и выдернул, закручивая своими толстыми пальцами, бледно-рыжий клок из своей несимметричной бородки.
— Наконец я встретил Ванду, которая обладала всеми внешними чертами, присущими ее среде. И то, что она была рядом, что я мог ее достать, наполнило меня тысячами догадок, домыслов, которые льстили моим требованиям. Я провел эту операцию так солидно, что даже тогда, когда я убедился в глупости своих домыслов, мне не удалось оторваться. И это, пан Дзевановский, моя любовь. А теперь представьте себе фанатичного исследователя, который за алтарем святыни построил машину для создания чудес, а в чудеса перестал верить, но стоит ему запустить машину, и он падает распластавшись перед ее штучками. Вот тебе мой здоровый мужицкий разум и моя здоровая психика.
Дзевановский был ошеломлен. Он часто разговаривал со Щедронем и не один раз удивлялся его гражданскому мужеству в демонстрации собственных, наиболее интимных переживаний. Это было геройство, на которое Дзевановский в обычных обстоятельствах не решился бы, особенно по отношению к другому мужчине. Он не сумел бы отказаться от того заслона, который дает возможность спрятаться, просто чувствовал бы себя безоружным и еще более слабым. А Щедронь, и что самое интересное, даже сейчас казался одинаково сильным и непобежденным. Возможно, потому, что каждое его высказывание будило в Дзевановском протест, каждый его вывод Дзевановский мысленно сопровождал знаком вопроса. Но в одном Дзевановский был сейчас абсолютно уверен: он любил Анну, и, более того, она нужна была ему, казалась необходимой. У него рождаются не амбиции, не снобизм, у него все совершенно иначе…
Он не умел свободно рассуждать в чьем-то присутствии, а особенно когда на него смотрели пристальные и изучающие глаза Щедроня.
Он попрощался и вышел. На улице встретил возвращавшуюся Ванду и Шавловского, который, размахивая руками, в чем-то убеждал ее. Они поздоровались, и, поскольку Шавловский не переставал разглагольствовать, Дзевановский вынужден был стоять и слушать. Наконец Шавловский схватил его за пуговицу и назойливо спросил:
— Что, правда? Правда?!
Этого было уже достаточно.
— Не знаю, и нет мне до этого никакого дела, — бросил он раздраженно, поцеловал руку Ванде и ушел. Удаляясь, он еще услышал вслед изумление: «А с этим сегодня что?» — и ускорил шаги.
В доме была уже полная тишина. Все спали. На столике в прихожей лежало адресованное ему письмо в бледно-голубом конверте. Адрес был написан круглым красивым почерком. Письмо от Анны.
Дзевановский взял его и пошел в комнату. Не снимая шляпы, сел на тахту. Он всматривался в голубые буковки и не находил достаточно отваги, чтобы открыть конверт.
ГЛАВА 3
Ванда Щедронь не могла этого заметить ни в настроении Дзевановского, ни в его поведении, хотя интуитивно почувствовала произошедшую в нем перемену. И если она никоим образом не реагировала на эту перемену, то такое ее поведение объяснялось рядом причин, и прежде всего тем, что просто не было за что зацепиться. Он по-прежнему часто встречался с ней, делился наблюдениями, высказывался с врожденным тактом, всегда искусно правил ее ошибки, бесстрастно, как всегда, но тем не менее внимательно интересовался всем, чем бы она ни занималась, в ласках был даже более изобретателен. И все же она знала, неизвестно откуда и на каком основании, но определенно знала, что у него есть другая женщина.