Счастье по случаю
Шрифт:
Уже на пороге, перед тем как выйти, она внезапно сказала торжественным голосом:
— Только я еще не решила, что буду делать, когда стану монахиней. Может быть, помогать бедным… а может быть, ухаживать за больными. Ведь и то и другое одинаково хорошо перед богом, да, мама?
— Да-да, — рассеянно сказала Роза-Анна, — только не спеши, когда будешь переходить улицу, и посмотри в обе стороны. Возьми несколько центов из моей сумки, на случай если очень устанешь идти пешком.
— Нет, не нужно, — весело ответила Ивонна.
И затем быстро вышла, такая чопорная в этом грубом платье, несмотря на свой юный возраст. Тяжелые пакеты оттягивали ей
Сгорбившись у окна, Роза-Анна смотрела, как из ее дома уходит еще одна дочь. Она подумала, что этот долгий путь, да к тому же в гору, труден для девочки, которая никогда еще не ходила одна дальше, чем в церковь. Вдобавок из-за всего, что сейчас произошло между ними, этот уход показался Розе-Анне полным какого-то особого, зловещего смысла. И когда Ивонна исчезла за углом улицы Дю-Куван, Роза-Анна с болью вспомнила ее лицо. Ей показалось, что девочка уже отрешилась от мира и что они теперь далеко друг от друга. И среди всех разлук, обрушившихся на нее, эта разлука представилась ей самой жестокой, самой таинственной и самой непоправимой.
Она лишилась Ивонны. Но Ивонна никогда ей и не принадлежала.
В последнее время Даниэль много плакал. Его покрасневшие, распухшие веки открывались с трудом. Вот уже больше недели Дженни дежурила в другой палате, и теперь он видел ее только изредка, когда она мимоходом забегала поправить постель, обдавая его сладостным запахом своих белокурых волос.
Сначала он звал ее, кричал и неистовствовал так, что весь покрывался испариной и потом долго лежал неподвижно, измученный, ослабевший. Затем он стал звать мать, которая тоже так давно его не навещала. А теперь он уже не звал больше никого.
На его прозрачном, обтянутом кожей личике появилось какое-то старческое выражение. Он был пугающе худ. Его тщедушное, почти уже неподвижное тело казалось под одеялом совсем плоским. Ему переливали кровь, его кормили сырым мясом, как это было прописано, когда его положили в больницу, но ему становилось все хуже и хуже. Без всяких страданий, совсем незаметно он вступал в последнюю стадию болезни.
Наклонившись к брату, Ивонна, со свойственной детям обостренной интуицией, поняла, что он вот-вот умрет. Вся энергия, вся жизнь, еще тлевшие в нем, сосредоточились в его напряженном взгляде.
Но он все же потянул к себе большой пакет, который она ему принесла. Под его нетерпеливыми пальцами пакет разорвался, и мальчик увидел, что по одеялу рассыпалось множество игрушек. Он с восхищением принялся разглядывать раскрашенные картинки, потом увидел картонного цыпленка, который мог стоять. Ивонна объяснила ему, что нарисовала и вырезала все это в школе перед пасхальными каникулами именно для него.
При слове «школа» он насторожился и как будто задумался. Потом снова опустил глаза и принялся рыться в сумке, полной всяких сюрпризов. В его руки попала цепь вырезанных из белого картона человечков, державшихся за руки. При виде их на его заострившемся личике появилось слабое подобие улыбки. Потом он внезапно оставил все, что сначала собрал в кучу около себя, и схватил апельсин, который чуть было не скатился по одеялу.
Он сложил ладони горстью, поднял апельсин к свету и начал рассматривать его, слегка наморщив лоб. В больнице ему часто давали в стакане сок, у которого был
вкус апельсина. Но апельсин — это был не сок, он был не в стакане; он напоминал о рождестве. Это был тот апельсин, который находили в чулке рождественским утром и потом долго ели дольку за долькой, растягивая удовольствие. Он был чем-то вроде нового пальто, вроде блестящей флейты; его очень хотели, его выпрашивали, а потом, наконец получив, совсем им не дорожили.Странно все-таки, что у него есть сейчас этот рождественский апельсин. Сейчас ведь не зима. Его мать не возвращается нагруженная всякими пакетами, которые она с таинственным видом прячет куда-нибудь, прежде чем снять пальто и шляпу. Да, сейчас не зима, сейчас не рождество, и, однако, он держит в руках апельсин — круглый, мягкий, сочный.
Но ему не хотелось есть. Он выронил апельсин из рук. И, слегка повернув голову к Ивонне, начал рассматривать ее. Он очень любил ее когда-то, в том мире, который представлялся ему теперь таким далеким, таким чужим, он очень любил ее в те дни, когда по вечерам она помогала ему готовить уроки. В дни своих школьных занятий он так любил ее серьезное лицо, склонявшееся рядом с ним над открытой книгой, ее голос, когда она вместе с ним читала по складам, произнося нараспев названия букв. И теперь он спрашивал себя, что означает присутствие Ивонны у его изголовья.
Минуту спустя он начал застенчиво ей улыбаться. И даже протянул руку, пытаясь прикоснуться к ее щеке, хотя прежде всегда бывал очень сдержан.
Он водил ладошкой по щеке сестры — так младенец протягивает руку загадочным жестом обладания и любопытства.
Тогда она, едва сдерживая слезы, спросила:
— Ты еще помнишь твои молитвы, Нини?
Он слегка кивнул, но тут же его лицо омрачилось. Он пробормотал:
— Нет, я уже не помню… Только «Отче наш»…
— Достаточно и «Отче наш», — сказала она. — «Отче наш» — это молитва, которой нас научил сам Иисус. Повторяй вместе со мной, Нини.
Он посмотрел на сестру с тревожным любопытством, но начал, запинаясь, читать молитву — сам, без подсказки, пока не дошел до слов: «Да будет воля твоя на земле, как и на небе». Тут он остановился, словно чем-то озадаченный.
— Ивонна, а на небе будет Дженни?
— Да, твоя красивая Дженни, твоя добрая Дженни будет там когда-нибудь, — серьезно ответила Ивонна.
— Дженни, — проговорил он с оттенком вызова и исступленной нежности. Потом он вздохнул. — Но она никогда не крестится, — сокрушенно пробормотал он.
Ивонна поколебалась, облизнула губы и проговорила с некоторым усилием:
— Все же я думаю, что она попадет на небо.
— А мама?
— В этом ты можешь быть уверен, — сказала Ивонна с глубокой убежденностью в голосе.
Он долго раздумывал, а потом спросил:
— А ты?
Кроме нее, у него ничего не осталось в мире, и в его сердце, узнавшем столько разочарований, внезапно пробудилась горячая любовь к ней.
— И я, — сказала Ивонна, наклоняясь, чтобы поцеловать его.
И ее тоже вдруг залила волна исступленной, экзальтированной нежности. Чтобы успокоить Даниэля, она в эту минуту была готова поступиться даже своей совестью — совестью честного и глубоко религиозного ребенка.
— На небе будет все, что ты любишь, — сказала она певучим голоском. — Это и есть небо — все, что ты любишь. Там будет добрая пресвятая дева. Она будет баюкать тебя на руках. И ты будешь лежать в ее объятиях так же, как ее младенец Иисус.
— А мое новое пальто у меня там будет? — упрямо перебил он.