Счастье возможно: роман нашего времени
Шрифт:
Не хочется думать, что ассенизаторы живут в гетто, но скажите мне честно – вы, например, бывали когда-нибудь в их поселке? Вам знакомы их нужды и чаяния?… Вот так же и мне. Мы поминаем этих людей, да и то недобрым словом, лишь при норд-осте. Так уж мы с вами устроены: о сантехнике вспоминаем, когда у нас засорится унитаз, о милиционере – когда умыкнут кошелек, о враче… Эх, да что там говорить – мы о себе-то вспоминаем, лишь когда у нас что-нибудь заболит. Некогда… С утра до вечера мы заняты, как сейчас говорят, самореализацией, а в это время внутри нас трудятся наши органы – охранительные, очистные – и делают свое скромное, не всегда благовонное, но очень нужное дело.
Память наша и наши чувства – они тоже, как правило, погребены под спудом актуальных забот. Чтобы им всколыхнуться, должно что-то произойти –
– Здравствуй, дорогой, как у тебя дела?
– Норд-ост, дорогая.
– Боже! Я помню…
А помнишь ли ты, как мы были счастливы при южном ласковом ветре? Как при западном слушали дождь, согревая друг друга телами? Помнишь ли ты, как назло всем ветрам пустились мы когда-то в плавание по житейским волнам? – ты да я, маленький экипаж… Это было забавно – наши первые ссоры, наши глупые ссоры по пустякам и бурные, в слезах, примирения. А потом унялись стихии, и наступил у нас штиль. И дрейфовали мы с тобой долгие годы, покуда не собрала ты пожитки и не сошла на берег. На чужой берег…
Впрочем, может быть, оно и к лучшему. Я не уплыву далеко, буду ждать тебя, стоя на якоре. Вдруг захочется тебе совершить небольшую прогулку, покачаться опять на волнах – я к твоим услугам.
– Хочешь прийти, дорогая? Приходи… Приходи, если норд-ост тебя не смущает.
Лебедь перелетный
Лев Наумович Лебедь все-таки дождался торжества справедливости. Не всеобщей, не какой-нибудь исторической, а, конечно, только в отношении себя лично. Но и это хорошо. На большее он, в общем-то, и не рассчитывал. Я извиняюсь, что, не удержавшись, забегаю с этим сообщением в хвост предстоящему повествованию. Просто мне хочется, чтобы те из вас, в отношении кого персональная справедливость пока что не осуществилась, читали бы этот рассказик без грусти. Пусть мой герой будет вашим как бы представителем.
Теперь сначала.
Лебедь Лев Наумович – старший научный сотрудник почечуевского музея-заповедника, филолог-литературовед, еврей и русский интеллигент. Лишнее, как говорится, зачеркнуть. Убеждений он придерживается в общем-то либеральных, а в подпитии объявляет себя анархистом-кропоткинцем. Иногда он даже намекает на некоторое свое славянофильство, но это, мне кажется, больше из кокетства.
Приведенная характеристика Льва Наумовича верна на данный исторический момент и такою же была по всем пунктам четверть века назад, когда мы с ним познакомились. Если не знать обстоятельств, всех чрезвычайных событий, произошедших за истекшие годы в стране и с Лебедем, то, поговоривши с ним, можно подумать, что их, этих событий, и не было. Однако события имели место, а к прежним воззрениям и занятиям он вернулся сравнительно недавно, благодаря свершившейся справедливости, выше мной преждевременно упомянутой.
Лебедь старше меня на двадцать два года, поэтому о том, как начинался его жизненный путь, я могу судить лишь по его собственным рассказам. А рассказчик он был хороший. Так, я узнал от него, что в прошлом Лев Наумович совершал высоконравственные, мужественные поступки. Сталкиваясь там и тут в научной деятельности и просто по жизни с идеологическим засильем, Лебедь сильно рисковал, смело вступая в конфликты с тогдашней партийной системой.
На ту пору, когда мы с ним познакомились, то есть приблизительно в эпоху московской Олимпиады, партсистема и идеологическое засилье были все те же, однако Лев Наумович рисковал уже значительно меньше. При мне он противостоял режиму только тем способом, что не ходил на первомайские и ноябрьские демонстрации.
От месткома он потом отлыгался объяснительными записками, в которых ссылался на простуду и другие неполитические причины. И других конфликтов Лебедя с системой я засвидетельствовать не могу. Конечно, как и все советские граждане, он страдал от дефицита деликатесов и отсутствия достоверной информации о происходящем в мире. Но проблема деликатесов стояла у Льва Наумовича не слишком остро ввиду мизерной музейской зарплаты, а информационную он решал для себя, слушая зарубежные радиоголоса.
Настоящих бед у Лебедя было две:
отсутствие прописки и эпилептическая болезнь жены. Однако если в первом несчастье советскую власть еще можно было обвинить, то во втором она была уж точно неповинна. Да и прописки у него не совсем чтобы не было – она была, но только в городе А. Город это интересный, старинный, но расположен, к сожалению, за пределами Московской области, а Лебедь очень хотел прописаться в Подмосковье, а еще лучше в самой Москве. Дело в том, что к столице Лев Наумович странным образом неодолимо тяготел; кроме того, в Москве находились все главные библиотеки, нужные для литературоведческих изысканий.Что касается болезни жены, то здесь Лебедю главное огорчение доставляли не судорожные припадки, случавшиеся с женой раз-два в год, и даже не временные помрачения ума, бывавшие у нее гораздо чаще. Супруга Льва Наумовича подвержена была, вернее, он был подвержен приступам внезапной агрессии с ее стороны. Галина, так ее звали, имела тоже филологическое образование, но в состоянии аффекта била Лебедя, как простая баба. Впрочем, эти ее вспышки нельзя было полностью отнести на счет эпилепсии.
Познакомились мы, как я уже сказал, накануне московской Олимпиады. Будучи студентом, я тогда решил на каникулах подработать и устроился экскурсоводом в упомянутый уже музей-усадьбу писателя Почечуева. Музей этот располагается близ моего Васькова и, кстати, довольно известен. Если землякам моим случается кому-то объяснять, что это за Васьково такое и где оно находится, они говорят: «Ну это там, где музей Почечуева». И народ, что пообразованней, понимает – все-таки к писателям в России отношение особое.
Экскурсию свою я сдавал мужчине, имевшему некоторое внешнее сходство с поэтом Пушкиным, – это и был Лев Наумович. А пока я сдавал ее, пришла женщина высокого роста. Она взглянула на меня мельком и заметила:
– Ну вот, еще одного охламона взяли. И добавила, обращаясь к «Пушкину»:
– Лев, тебя к директору.
В тот год в музее писателя шли беспрерывные предолимпийские совещания.
Женщина высокого роста была Галина, жена Льва Наумовича. В музее она служила на ответственном посту главного хранителя, хотя, напомню, подмосковной прописки у нее, как и у мужа, не было. Это было явным нарушением тогдашних правил, но правила в советские времена вообще нарушались сплошь и рядом, так что невозможно было даже понять, до каких нарушителей у властей не доходят руки, а на каких они сознательно смотрят сквозь пальцы.
С четой музейщиков-нелегалов я, несмотря на разницу в возрасте, сошелся довольно скоро. Стакнулись мы на почве неприятия соцдействительности, и к тому же я оказался полезен им по хозяйству. Дело в том, что дирекция музея, ценя их ученость, выделила Лебедям для житья хибару. Выделила в подведомственной ей заповедной зоне, опять-таки в нарушение всех и всяческих законов. Бог знает, кто обитал в той хибаре прежде Лебедей и куда этот кто-то подевался, но починок она требовала тотальных. В первый же свой визит я наладил филологам калитку, потом еще что-то, да так и сделался в их доме желанным гостем. Тогда-то я узнал кое-что и о прошлом Льва Наумовича, и о его отношениях с князем Кропоткиным, и о том, что он, Лев Наумович, бывает Галиной бит.
В первый раз, когда это произошло прямо на моих глазах, я, признаюсь, был шокирован.
Дело было так. Однажды, не помню по какому случаю – возможно, по тому только случаю, что в почечуевскую палатку завезли портвейн, – собрались мы со Львом Наумовичем посидеть по-мужски у него на кухоньке. Где была на тот час Галина – не суть важно; важно то, что не успели мы срезать с «Агдама» пробку, как она явилась. Хлопнув калиткой, которую я только недавно им починил, а потом и входной дверью, Галина сильными шагами сотрясла хибару и вошла к нам.
– Выйдем во двор, поговорим, – скомандовала она Льву Наумовичу.
Я было струхнул, решив, что Галина рассердилась по поводу нашего неурочного распития, но оказалось, что дело не в «Агдаме». Понял я это, потому что дальнейшее мог наблюдать из кухни в окошко. Оно, окошко, было открыто и глядело во двор, куда Галина вывела, но, учитывая это самое окошко, могла бы не выводить Льва Наумовича. А вывела она его вот для чего: едва Лев Наумович спустился с крылечка, как она закатила ему звонкую и, надо полагать, весомую оплеуху.