Щастье
Шрифт:
— Ты с самого начала знал, что он погибнет.
— И что?
— Ты всё знал, и знал, что расстроишься.
— Да я не расстроился, — насупился он. — Мне просто жалко. И интересно, что дальше.
— Много осталось?
Он прикинул.
— К концу смены добью.
И я пожелал ему удачи.
Я спросил дорогу у бледного существа в круглых очках. Существо охотно, подробно и бестолково объясняло, потом выразило готовность проводить, потом достало из кармана потрёпанного ватника (позже я узнал, что это особый местный шик) мелок и, присев, начертало на старом потрескавшемся асфальте план улиц. Асфальт
Здесь всё было очень древним. Даже камни набережной и зданий, казалось, никогда не были просто камнями; никто никогда их не отёсывал, не складывал, не подгонял друг к другу, и они так и появились в начале времён в виде набережной и зданий. В широких щелях асфальта мирно росла трава. То, что прежде было скверами, превратилось — это было видно и сейчас, когда деревья и кустарники едва покрылись зелёным, серо-голубым пушком, — в густые запущенные сады. Было еще тише, чем в Городе. Тишина катилась за моими шагами, тщательно подбирая — на лету подхватывая — осколки звука, звук. К вечеру дрожащая весна сбежала, рассыпав по земле мохнатые жёлтые цветочки, но её глаза смотрели то с неба, то меж стволов — сквозь сухие коричневые прутья, которые только через несколько недель станут диким виноградом; из-под ржавого после зимы плюща. Над неубранными кучами палой полусгнившей, прогревшейся листвы мреял пар. Где-то далеко глухо ухнул сорвавшийся камень. Цитадель фарисеев была похожа на лес, наверное, на забытый посреди холодного моря остров — нагромождение диких скал и хвои.
Фарисеи, посвятившие себя гуманитарным наукам, умели только читать, писать и презирать. Их отцы и прадеды тоже читали, писали и презирали. Всем выплачивался пенсион из городской казны, многие получали гранты от благотворительных фондов и частных лиц, многие работали у богатых: учили их детей в гимназиях и на дому, обслуживали музеи. То, что они не следили за своим островом, нельзя было списать на бедность.
Я добрался без приключений, но в большой мрачный дом вошел с чувством, что могу и не выйти: этот дом обещал рухнуть в любую минуту. (Дома порою действительно падали, вываливая на тротуар — или, наоборот, заботливо собой прикрывая — своё содержимое. Причем падали как раз не самые трухлявые на вид. Фарисеи гордились.)
Новый клиент принял меня — отрадное разнообразие после спален, до краев полных чужой, неприятной потаённой жизнью — в кабинете. Здесь были книги, стол, несколько кресел и, в широком окне, вид на укутанную смявшим её формы плющом церковь. У окна он и сидел, не делая попыток выбраться из глубокого кособокого кресла.
Ну что, он был старый. В той поре старости, когда человек перестаёт беспокоиться сам и никого не беспокоит. Его волосы, кожа, глаза были старыми. Старым было всё вокруг: мебель, паркет, запах. Из окна были видны старые дома, старые деревья. Всё соответствовало моему представлению о фарисеях.
— Аристид Иванович, — сказал он хрипло, сварливо.
— Что?
— Моё имя.
— Ах да, — сказал я. — Очень приятно.
У них, конечно, были имена — настоящие сложные имена. А я жил там, где люди отзывались только на клички и на своё официальное имя походили не больше, чем на свою же фотографию в паспорте.
—
Прошу садиться. — Он неопределённо махнул рукой.Я огляделся, приметил стул-замухрышку, придвинул, сел и положил руку старику на запястье.
— Как привычен вам этот жест, — пробормотал он.
Пульс был лихорадочный. Глаза были старческие, голубенькие, почти бесцветные. Я смотрю в них, смотрю, вглядываюсь — и ничего не происходит. Зрачок неподвижен; непроницаемым жидким стеклом глаз стоит между мною и Другой Стороной. Я вижу мутный белок, красное волокно лопнувших сосудов, выпавшую, повисшую на краю века ресницу, комочек гноя в углу. Наконец я сдаюсь.
— Вы должны расслабиться, — сказал я, признавая свое поражение. — Я так не смогу. Как я войду, если вы не пускаете?
— Пока и не надо, — заявил он. — Это понадобится позднее. Я хотел на вас посмотреть.
— Вы видите сны?
Он фыркнул.
— Сны! Мало ли что человек видит во сне! Знаете, было такое древнее поверье, будто в зрачках убитого застывает отражение его убийцы?
— Знаю. А на самом деле всё наоборот.
— Никто не знает, как на самом деле. Привидения не придумывают себя сами.
Слово «привидения» выговорилось у него так же бездумно просто, как предложение взять стул.
— Не знаю, что ответить. Я-то знаю точно, что они есть.
— Вы знаете, что есть люди, которым привидения являются, а больше не знаете ничего.
— Но как может являться то, чего нет?
— Точно так же, как вы можете брать деньги за то, чего никто кроме вас не видит.
— Люди видят сны, — сказал я терпеливо. — Они видят одно до того, как я отработаю, и другое, более приятное — после. Поэтому они и платят. У каждого есть причины бояться мертвых.
— Это не значит, что мертвые опасны.
Переговорить его, судя по всему, было невозможно. Я спросил, что от меня требуется теперь, когда он «посмотрел».
— Не обижайтесь, — отозвался он неожиданно мягко. — Я верю в мёртвых, верю в Другую Сторону, готов поверить, что вы, разноглазые, умеете с ними обращаться. А во что верите вы?
Я замялся, не понимая, чего он хочет.
— Нет, правда, вы во что-нибудь верите?
— Даже не знаю, — сказал я. — В последний раз подобный вопрос мне задал человек, который был готов говорить о чём угодно, лишь бы не смотреть на свой вспоротый живот.
Старикашка фыркнул.
— Я кажусь вам назойливым. Так и что вы ему ответили?
— Я не успел ответить. Он умер.
— И он вам потом являлся?
— Почему бы это? Я его не убивал.
— А кто его убил?
— Его убило привидение.
— А вы-то на что?
— Я не успел. Меня вызвали слишком поздно. Ему нечем было платить, и он оттягивал, думал, что справится.
— Значит, не справился?
— Никто не может справиться сам.
— А почему вызвали вас, а не скорую? Вы и кишки сшивать умеете?
Я засмеялся. Он тоже хрипло закаркал, куда-то потянувшись и извлекая бутылку.
— И правильно, — сказал я.
За всем этим я еле успел перейти мосты до полуночи. Родной берег встретил меня полосой отчуждения, а потом — вонью, горами мусора, а потом, в виде салюта, из кустов кинули пластиковую бутылку. И первое человеческое лицо, которое я увидел, была искажённая улыбкой морда радостного.