Счастье
Шрифт:
А на дворе был покой: горело несколько разноцветных окон — еще сонно, вполсилы, мягко, тепло. Я заглядывала в эти окна, и видела пассивные картины с дальними метелями, афиши с автографами, железные банки с водой и воском; все это было тускло, имело множество теней и оттенков; были предметы с запахами винными, телесными, смертными, заключенные в ветхую раму, где, перечеркивая друг друга, постились провода, снежные потоки, далекие мириады домов, труб, антенн и тусклых осколочных окон без штор, переложенных съестными свертками, имеющих притороченную к форточке бутыль шампанского в сетке, окон минорного ночного действа, дверных рельефных отделов, брызжущих окнами,
Я приехала в Теплый дом еще в темноте. Был седьмой час утра. Гудела колонка. Было ослепительно, жарко, пахло чистым бельем. Брат и тетка спали. Я вяло представила себе ее подъебки по поводу моей физиономии, еле слышно обрадовалась его предстоящим карабканьям по моим больным частям тела, положила на стол пакет с книжкой «Грибы в лесу и на столе» и набором «динозавров» и стала изучать кастрюли. Мне было все равно. Я снова стояла в теплой микроскопической кухне: на этот раз с холодной куриной ногой в руке.
тверской бульвар, 25
В Доме Герцена один молочный вегетарианец — филолог с головенкой китайца — «…» — лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, сторожит в специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина.
Ловилий Униформович, велите подавать!
Тверской бульвар есть непереносимость пространства и несмыкание его. Сцена непереносимости. Замещение солей на что-то другое.
Обломки дыма.
Меня больше нет.
Салют в честь дня.
Скоро я смогу выебать себя в рот.
Или рассказывать свои сны: утром, в тумане, сонным мудицам, когда в синейшее окно впадает лист и не заутрело еща.
Подморозило, бля. Боты стоптались.
Спижжено: стакан мудачьего кагора
помидор гнилой
грызена корка
крем для ног «Эффект» лежит вместе с сапожными щетками и кремом для сапог. Это загадка.
Тверской бульвар есть теория возмущенного движения. Возмущение — жестовая орфограмма. Возмущение в движении. Радиокомпозиция «Я гоняюсь, как мудак, за туманом» (в приложении). Достигал — Нахтигалль. Золото стрелки. Твердить вердикт. Застарелый мастер Зуб (молчат, притырки; догонки хотят). Полное пространство. Подлое. Больные дебаркадеры (и добавить: декабря). Графика мертва. Черно-белого текста. Сыновняя улица Мамыш-Улы.
Надо облюбить это пространство. Но смогу ли я вспомнить что-то кроме холода?
Мед и мел. Медимел — фамилия и фамилия Олинсон.
Тверской бульвар есть гармональный укол в матку.
крик виз краг визг вонз. игла — потревожила и ушла обратный путь падает грудь Пустозерск, Белосток «Голубые края серебра»A question:
— Скажите, я доеду на этом троллейбусе?
Reply:
— Куда? — Ну, это… как его… к метро… — Какому? — Ну…
Внезапно оборачиваюсь,
хватаю ветку дерева, велю, куда положить потерянные ключи, со всей этой занудной сибирской обстоятельностью описываю город К.На философии у меня встал клитор и необычайно разросся, и лектор всю лекцию простоял у моего стула, прикованный мощным сексуальным потоком. Тфу, тфу. Я стала вспоминать все подряд: беременную женщину, изнасилованную мною два года назад в туалете института и ее ушастого мелкого мужа, боявшегося мне перечить, парты, исписанные моими нецензурными призывами, и вот я снова такая же, со своей беззаветной и беззащитной эрекцией, и уже пьяная умею и писать, и говорю, только падаю с лестницы, волос не укладываю, курю, где попало, а дома хорошо — молоко. Новый метод подразумевает полную полноту мягкой жизни, без подлого циничного нахальства и всей атрибутики нечистот. Не хочу боле писать про плохое! Ура! И не буду про интимные отношения!
Надо было тащиться за учительницей через весь город и завлекать ее. Опозданием на экзамен нельзя было завлечь: этим можно было снять остуду; надо было упомянуть и выделить общее:
вскользь — о предмете как о точной дисциплине; о запущенном неврозе другого жанра, который не письменный, а риторический; о допинге; доверительный сленг — мой голос ложился на ее (голос) и был как глосса: чуть — хрип — это кофе — как крем в ее ротовые морщины; небольшие глаза китайской керамики.
Кутафа, обернись! Насчет того, что кто-то тонул в чьих-то глазах, но мягко. Кто ее так наморщил? Дикие туманы царствования. И, сгорбившись, отставив сапожок, ослабнув, вся вытянулась в сигарету (длинными пальцами мешала табак, травы, порошок: зрачки залили глаза).
— Отчего ты темная?
— От коридора.
Она слушала, как дети и мужчины — занятное, но непонятно от кого: растерянно. Ей нравилось, что я на ударении смазываюсь голосово, что я легко управляю своими обертонами. У меня получалось смешно: об универсализме в античности, о тождестве философии и математики, «взаимопроникновение всего во все», «сопрячь интеграл и ветер», о пушкинских неприличиях, и она уже совсем подумала, что мы на кофейном диване, и очнулась, и крикнула, и пожелала удачи, и с тех пор УЛЫБАЛАСЬ МНЕ ВСЕГДА.
— Меня тратили в школе, как хотели: на зеркала, на краски, ручки, и, чтобы мое личностное начало оставили в покое, я ушла в секс: тогда все так делали. 10 лет тюрьмы. Я насчет венозных дел никогда не славилась: я все глотаю в себя. Одной рукой надо было поддерживать ей голову, второй провести по горлу.
— Так ты сидела в Кутафьей башне?! — Пращурка.
— А я был тогда стрельцом: татарин, кумыс в сапогах, волосы повсюду, и я взял тебя в полон. А ты все плакала сначала, а потом поднялась войной. Мы, татары, любим лизаться. Осквернять.
Институт опустел. Мы расположились на стенде (перевернутом), все было в табаке, в таблетках, оказалось, у нее маленький термосок со снадобьем, а в руку колет промедол. Кожа ног ее была нежная, темная, как у Флоренского. Мы выкурили еще по косяку, привалившись друг к другу, затем я снова лезла носом к ней под юбку, но пришел ректор дрочить в здание бухгалтерии и высших курсов и с дикими воплями выгнал нас. Мы шли на наб'режной, об'явшись. Она потеряла работу. Я — вовсе все. Зато мы жили теперь на вокзале и еблись с отъезжающими солдатами, которые уже успели сильно запачкаться и отупеть во время забастовки.