Счастье
Шрифт:
Но я про что-то другое — «любовь и водка», что ли? Опять все сводится к иллюзиям. Еще бы надо про комплексы сказать — да чего-то затошнило меня. Этот вопрос я еще не решила. Я его потом решу.
Мне кажется, что в предыдущем пункте я не договорила что-то о гарантиях. Кто чего требовал и ждал. Он ждал от меня гарантий нормальности. Я вместо того отгарантировала ему полную ненормальность (сыграла). Он ждал гарантий, что «майн характер гут». И тут жестоко обманулся, но в другую сторону. Не скрою, мне стоило изрядных трудов играть, с одной стороны, сумасшедшую, с другой стороны, покладистую мирную бабу. Есть такие, хотя редко. На самом же деле я была нормальная истеричка с говенным характером.
А он опять же не просек…
Да, я знаю, тут есть небольшое противоречие — насчет ненормальности, но оно настолько незначительно, что его можно принять как погрешность, — в математическом смысле этого слова. Ну, короче, странности — в пределах нормы.
И все, и хватит
Нуте-с, пьянство. Это был, кажется, первый (после огромного перерыва) человек, с которым мне хотелось жить по трезвости: говорить, иметь близость (гм!), существовать как-то в пространстве и во времени — и именно он оказался горьким пьяницей. Ну то есть не горчайшим, конечно, но именно со мной он хотел все время пить. Вот хуйня какая. Я ведь чуть-чуть не завязала, поскольку, как было сказано выше, стала терять интерес к алкогольной эстетике. Это охлаждение шло в жизнь через искусство, как всегда. У меня перестал возникать слюноотделительный на фразы типа: «Он вынул из просторной, холщовой, повидавшей виды сумки запотевшую от мороза бутылку Русской водки, крякнул, хрюкнул, икнул, достал грибы, тряпку, чтобы протереть стол, а кругом были пыль и бутылки, пыль и бутылки, и он ловко подцепил крышечку, запрокинул головку, мило раздвоенную (чего?!), и кгистальночистая, пахучая на морозце влага полилась из нее! Из нее — опрятной бутыли с надписью «Cool before drinking», со следами темного заводского клея, с маркировкой на донышке и с загадочной аббревиатурой на золотой блестящей крышечке: ППЖ-ОРЗ-КПЗ-ОГОГО.»
Но дальше исчезновения рефлекса дело не пошло. Его аппетитно чмокающие, яркие от водки губки и мокрые желтые усы делали свое пагубное дело. Он стремительно пил и стремительно глупел, а мне ничего другого не оставалось, как восстанавливать между нами равновесие — иллюзорное, опять же. Мне хотелось именно равновесия, и — в идеале — трезвого. Он этого не хотел, не мог, боялся…
Так бывает. («Соглашательница!»)
«Ты не знаешь, какой я злой в трезвом виде», — говорил он. Я знала, какой он злой в определенные периоды процесса пития, а ничего хуже себе представить не могла. Возможно, у меня плохо с воображением.
Так что же было хорошего? Да все.
И тут мы подходим к последнему пункту.
Пункт последний.
Застрелиться мне из хуя, в самом деле, как знатно он ебался! Как непонятно, ново, значительно.
Каждое утро мне хотелось бы класть на его резиновый заплеванный коврик перед дверью пять розочек: чайную, белую, светло-алую, розовую и бордовую. Таких влажных. И чтоб никто их, борони Боже, не спиздил. Осыпать его розовыми лепестками, прикладывать их к его щекам; когда он будет в белых лепестках — глаза будут охро-зелеными, когда в бордовых — цвета красного дерева. В них будут искорки. И пусть он будет чуть-чуть поддатенький, Бог с ним.
Мы будем ощипывать и покусывать цветочки. Цветы созданы, чтобы их о(т)щипывать, как на уровне стебля, так и на уровне лепестков. Затыкать ими вазы — пошло… Что еще будет?
Его чубчик — темно-зеленый с белым, рыжие усы, руки — прочные и невесомые, руки — малиновые и мягкие (вы клали себе когда-нибудь пастилу на причинное место — между концом клитора и началом лобка? — вот положите, почувствуйте…)…
Окна высотного дома напротив залиты майонезом весеннего солнца. Точно такой же майонез был на картинке в книге Микояна «О вкусной и здоровой пище», которая стояла на полке в темном небольшом коридоре, а коридор был темным оттого, что там было много дерева: светлые, но тусклые стеллажи и небольшая по длине, но высокая полка, черно-красная, на которой стояли учебники французского языка, книги о вкусе, уксусе и куске (это еще что такое?), затем — зернистая Микояна, а солнце вплывало в соседнюю комнату, именуемую «кабинет», и там давало уроки геометрии на бледно-палевых обоях с рисунком цветов или п а стей.
Майонез через десять минут превратился в жемчуг, да такой — серо-желтый, такой матово-бликующий, что стало ясно: весна.
«Отчего же майонез был сер»? — спросит любознательный читатель. «А от того, — отвечаю, — что тогда все было серое — точнее, сложноцветное; не умели, или слишком умели фотографировать».
Чистого белого цвета в природе нет. А что вы скажете про синеватые пельмени? В них есть нечто мертвенное. Значит, остается одно: серая желтизна, каплю зеленого и капельку розового надо прибавить к этим белилам. И как аппетитно! Это же настоящий бон аппети! А там и устрицы (ну их!), что-нибудь с кровью, с зеленью, с печеными фруктами и тонко наструганной лошадью (чего?!).
Утром в комнате пахло не очень хорошо. Я сразу вставала и делала завтрак из того немногого, что успела своровать у соседа, а именно — горячие бутерброды с расплавленным сыром.
Он даже и не думал вставать. Даже не было надежды, что он откроет свои прекрасные заплывшие глаза, потянет своим красным и длинным носом, скажет «фу», вытянет вперед волосатые руки, повозит ногами в шерстяных
носках туда-сюда, накинет на зябкие плечи простыню и что-то пробормочет. На это надежды не было.Съев все то немногое, я снова ложилась к нему, ощущая сильное желание много и подробно, то есть добротно, а, может быть, и дробно, а, вернее сказать, прочно и основательно ебаться. Я видела, что по небу плывут облака, голые ветки тополей розовы и блестящи, на крышах лежит грустный снег в тени, а на свету он тоже грустный, очень грустный снег… Зато не грустили семена какого-то другого дерева. Я сунула ему руку в штаны. Там была полуготовность. У меня забилось сердце. Свет завернул за угол. «Кто бы пососал мне клитор?» — горестно подумала я. Он спал. Окна были не майонезом, а пасмурной водой Москвы-реки, в них появилось много зеленого. И снова вспыхнуло: ослепительно, сразу и — устойчиво. Кажется, он так и не проснулся никогда. Или стал ходить по комнате, причитать, охать, вдохновенно прихлебывать одеколон, говорить, как он ослаб, пахнуть так, как это может только он. А я все ждала. Мне все равно было хорошо, потому что я была где-то совсем не здесь, и все воспринимала через толщу великого обновления. Я желала жалеть, а не зверствовать.
Взявшись за руки, мы вышли из поезда и долго-долго шли за пивом.
Любуясь солнцем, я прислонилась к помойке и стала зорко поглядывать по сторонам в поисках утренних приключений.
Я курила настолько просто и небрежно, так весело стряхивала пепел и щурилась, как Джек Николсон, что всем сразу становилось ясно: я совершенно свободна и готова на все. После окончания нашей «семейной жизни» я могла спокойно прислониться к помойке, достать французскую булку с колбасой и съесть ее целиком, не деля с этим гаденышем. То же было в смысле сигарет. Я была счастлива, что никто не стукнет меня по шее и не обругает последними словами, если я возьму себе лишнюю ложку сахару. Я разом расправилась, как резиновые свернутые тапочки.
Теперь я вовсе не походила на нищую подругу Николсона-Чертополоха, которая, будучи талантливой пианисткой, за ради этого притворного бродяги, который по воскресеньям не пил, а покупал на вырученные деньги гуся и нес своей жене, которая принимала его и любила в любом виде, а особенно с гусём, и там он в ванной мок, надевал визитку и свежую рубашку, брился, выводил вшей, ел сэндвич с гусём, бранился и мирился с детьми, которые все же его любили — и вот непонятно — за что его любили, когда он всем так остоебал, и если за то, что он в бродяжьих притонах наводил справедливость в пьяном виде, то это ерунда: по пьянке сыграть в великодушие может каждый — э? — да-а-а, так вот, эта его подруга не знала, что он живет двойной жизнью, думала рвань рванью, надо помочь… Продала рояль, зубы, волосы, платья, посуду, стала пить… вместе с ним. Потом стала дрочить за ночлег у его друзей, а рот берегла, потому что всегда знала, что будет великой певицей — или это Вишневская знала? — я всегда путаю книги с фильмами. И в чем тут было дело — то ли ее никто не хотел в пизду ебать, то ли она больная была (а это скорее: она и ходила так скрючившись), но потом, когда зажав нос прищепкой, которую она всегда носила в чемодане, она ночевала в какой-то кибитке, дяденька, урча, схватил ее руку, сунул в свои штаны и ее рукой стал себя тешить и кончил, точно как я, то она пошла в церковь, помыла эту руку в церковном фонтане, попросила прощения у Господа и нашла перед распятием долларов сто. Пошла в столовую, но есть уже не могла, потому что не было зубов. Ну и так далее. Умерла она с чистыми волосами, нахуячившись СКОТЧ ВХИСКИ в какой-то гостинице: вероятно, от обиды — голову помыла и все остальное в които веки, а он не идет. Вся эта жертвенность мне давно уже стояла поперек горла.
Теперь я с удовольствием рассматривала мужиков, и неожиданно мне пришла в голову мысль заработать денег с их помощью, как это бывало прежде.
Я узнала расценки. Я была в стороне от всяких злачных мест, где коротко стриженые мальчики обычно грозятся «бошку отвернуть» за одиночество, я была в своем любимом амплуа «порочная юность», и ни один мудак в мире не дал бы мне больше лет, чем мне было восемь лет назад: все они не верили истинному возрасту и в один голос удивлялись. Я улыбалась, организуя при этом в постели шарм неотработанности движений: не столько из любви к актерству, сколько из брезгливости.
Блаженная, давно забытая трезвость сообщала телу колоссальное количество энергии, отчего хотелось визжать, прыгать и, закинув руки за голову, сделать что-то такое, чего никто до меня еще не делал.
Я представила себе, что поднимаюсь на сцену… и почему-то пошла домой. Навстречу мне шел прекрасный молодой человек, одетый с изысканной небрежностью. Он молча остановился рядом со мной, улыбнулся улыбкой Игоря Угольникова и вынул из куртки цветок. И дал мне. И пошел дальше. Трясясь от негодования, я плюнула на цветок, зашвырнула его в помойку и увидела, что в здании, именуемом «раскрытая книга», из опущенного окна вырвалась бледно-розовая штора, похожая на выцветший советский флаг. Она полоскалась на ветру, напоминая мне о моей несостоявшейся юности.