Щегол
Шрифт:
Замахнувшись так высоко, я как будто пытался себя наказать, а может, и как-то загладить вину перед мамой. Я отвык делать домашнюю работу — в Вегасе-то я не сказать что учился, и от того, какую гору материала мне надо было зазубрить, я себя чувствовал будто в пыточной: свет в лицо, правильных ответов не знаю, провалюсь — все, катастрофа. Я тер глаза, взбадривался холодным душем и кофе со льдом, подзуживал себя постоянными напоминаниями о том, как правильно я поступаю, хотя по ощущениям — бесконечная зубрежка разъедала меня сильнее, чем все мои опыты с клеем; и в какой-то беспросветный миг работа сама стала чем-то вроде наркотика, который выжимал меня так, что я едва замечал, что творится вокруг.
Но я все равно был благодарен за то, что мне есть чем заняться — я был до того умственно измочален, что думать было некогда. У стыда, что терзал меня, не было ясной причины, и от этого он делался еще пагубнее: я не понимал, отчего я чувствую себя таким замаранным, бесполезным, плохим — да только чувствовал, и стоило мне поднять голову от книг, как меня так и захлестывало со всех сторон потоками слизи.
Отчасти дело было в картине — я знал, что, если так и буду держать ее у себя, ничего хорошего из этого не выйдет, но понимал, что она у
Я отдаю картину Хоби, а он говорит: «Ой, да ничего страшного!», и каким-то образом (с этой частью у меня был затык, особенно с технической ее стороной) придумывает, что с ней делать — звонит какому-нибудь знакомому, или его вдруг осеняет, как надо поступить, или что-то в этом роде, — и он не злится, не поднимает шума, и все вдруг становится хорошо.
Или: я отдаю картину Хоби, а он звонит в полицию.
Или: я отдаю картину Хоби, а он забирает ее себе, а потом говорит такой: «Картина? Какая картина? Ты вообще о чем сейчас?»
Или: я отдаю картину Хоби, он кивает, глядит сочувственно, говорит мне, что я все правильно сделал, а едва я выхожу из комнаты, он звонит своему юристу, и меня сплавляют в пансион или в исправительную колонию для несовершеннолетних (куда меня и так — с картиной ли, без картины — заводили все мои сценарии).
Но сильнее всего, конечно, меня корежило из-за отца. Я понимал, что не виноват в его смерти, и все равно, каким-то нутряным, иррациональным, совершенно незыблемым чувством знал — виноват. Вспомнить только, как холодно я ушел от него, когда он совсем отчаялся, — и даже то, что он лгал мне, казалось не таким уж важным. Может быть, он знал, что заплатить долг в моих силах — с тех пор как мистер Брайсгердл так легко об этом проговорился, это знание неотступно меня преследовало. Из тени за настольной лампой глядели на меня стеклянными глазками-бусинками терракотовые грифоны Хоби. Думал ли он, что я нарочно зажал деньги? Что я желал ему смерти? По ночам мне снилось, как его избивают, как за ним гонятся по парковкам при казино, и не раз я подкидывался ото сна, потому что он сидел на стуле возле кровати и тихонько меня разглядывал, а в темноте тлел уголек его сигареты. Но мне же сказали, что ты умер, говорил я вслух, и только потом понимал, что никого тут нет.
Без Пиппы в доме стояла мертвая тишина. От запертых гостиных слегка припахивало сыростью, будто от палых листьев. Я слонялся по дому, разглядывая ее вещи, раздумывая о том, где она сейчас и что делает, и что было сил старался воскресить связь с ней при помощи тоненьких ниточек вроде рыжего волоса в сливном отверстии ванны или скатанного в шарик носка, завалившегося под диван. Но хоть мне и недоставало нервного покалывания ее близости, меня утешал сам дом, само его чувство закрытости, безопасности: старые портреты и тусклый свет в коридорах, громкое тиканье часов. Я словно нанялся юнгой на борт «Марии Целесты». Пока я бродил в стоячей тишине, сквозь лужи теней и пронзительного солнца, старые половицы поскрипывали у меня под ногами, словно палуба корабля, а шум дорожного прибоя с Шестой авеню еле слышно шуршал в ушах. Я сидел наверху, голова у меня гудела от дифференциальных уравнений, ньютоновского закона охлаждения, независимых величин и того, что «приняв число тау за константу, мы избавились от его производной», и само присутствие Хоби внизу было якорем, дружеским балластом: я успокаивался, слушая, как плывет наверх из подвала постукивание его молоточка, зная, что он там возится себе тихонько со своими инструментами, гримировальным лаком и разноцветными деревяшками.
Пока я жил у Барбуров, отсутствие карманных денег было постоянным источником беспокойства, мне всегда приходилось клянчить у миссис Барбур деньги на обеды, на лаборатории в школе и на другие незначительные расходы, что вызывало у меня ужас и тревогу, несоразмерные тем суммам, которые она мне небрежно отсчитывала. Но с пособием от мистера Брайсгердла я стал гораздо меньше переживать из-за того, что без предупреждения свалился Хоби на голову. Я мог оплачивать счета Попчикова ветеринара — выложил кругленькую сумму, потому что у пса оказались плохие зубы и дирофиляриоз в легкой форме — насколько я помнил, Ксандра за все то время, что я прожил в Вегасе, ему не дала ни одной таблетки, не сделала ни одной прививки. Я и себе смог позволить сходить к зубному — счета тоже вышли внушительными (шесть пломб, десять адовых часов в стоматологическом кресле), купил ноутбук, айфон, а еще ботинки и зимнюю одежду, которая мне была очень нужна. Деньги за продукты Хоби решительно отказывался с меня брать, но я все равно ходил за продуктами и платил за них: покупал в «Гранд Юнион» молоко, сахар и стиральный порошок, а чаще — свежие фрукты и овощи с фермерского рынка на Юнион-сквер, лесные грибы и красные садовые яблоки, хлеб с изюмом — небольшие деликатесы, которые его вроде радовали, не то что огромные пачки «Тайда» — их он печально оглядывал и без единого слова уносил в кладовую. Все это здорово отличалось от многолюдной, сложной, донельзя церемонной атмосферы дома Барбуров, где все было отрепетировано и расписано по часам, будто бродвейская постановка — безвоздушное совершенство, от которого Энди вечно отшатывался, перепуганным моллюском отползая к себе в комнату. Хоби, наоборот, словно огромное морское млекопитающее, жил и переваливался в собственном мягком климате, в коричневой тьме чайных и табачных пятен, в доме, где все часы показывали разное время, которое никак не совпадало с привычными часами и минутами, а змеилось вдоль своего же размеренного «тик-так», повинуясь течению этой запруженной антиквариатом заводи, вдали от фабричной, проклеенной эпоксидным клеем версии мира. Он обожал ходить в кино, но телевизора дома не было, он читал старинные романы с форзацами из мраморной бумаги: у него не было сотового, а его компьютер — бесполезный доисторический IBM — был размером с чемодан. В девственной тишине он уходил с головой в работу: гнул паром шпон или прочерчивал стамеской резьбу на ножках столов, и эта его радостная
поглощенность делом подымалась из мастерской в дом и рассеивалась по нему, словно зимой — тепло от потрескивающих в печи дров. Он был добрый и рассеянный, забывчивый, самокритичный, мягкий и беспамятливый, частенько он не слышал с первого раза, когда к нему обращаются — да и со второго тоже, он терял очки и вечно куда-то засовывал бумажник, ключи, квитанции из химчистки, вечно звал меня в мастерскую, где мы вместе с ним ползали на четвереньках в поисках какой-нибудь крошечной детальки или части крепежа, которую он уронил на пол. Время от времени, по предварительной договоренности он открывал магазин — на час или на два, и, насколько я понимал, то был всего лишь повод вытащить бутылочку хересу и пообщаться со старыми друзьями и знакомыми, а если он и показывал кому-то мебель — хлопая дверцами под всеобщие охи и ахи, то, похоже, ровно из тех же чувств, что когда-то побуждали нас с Энди хвалиться перед всеми своими игрушками.Если он что и продавал, я этого никогда не видел. В его, как он выражался, юрисдикции была мастерская, а точнее «лазарет», где были составлены увечные столы и стулья, ожидавшие его осмотра. Подобно садовнику, который трясется над тепличными растениями, стряхивая тлю с каждого отдельного листика, Хоби растворялся в зерне и глади каждого кусочка дерева, в потайных ящичках, в шрамах и диковинках. У него было несколько современных инструментов для работы по дереву — фрезер, беспроводная дрель, дисковая пила, но пользовался он ими редко. («Если для инструмента нужны беруши, душа у меня к нему не лежит».) Он спускался в мастерскую ранним утром и, если корпел над проектом, мог и до ночи там просидеть, но обычно поднимался наверх с наступлением сумерек и, до того как пойти ополоснуться перед ужином, всякий раз наливал себе в низенький стакан на два пальца чистого виски: усталый, родной, руки перепачканы сажей, и одежда на нем, будто грубая солдатская форма.
«В РЕСТОРАН ТЕБЯ ВОДИЛ?» — эсэмэсила мне Пиппа.
«ДА РАЗА 3–4»
«ОН ХОДИТ ТОЛЬКО В ПУСТЫЕ КУДА НИКТО НЕ ХОДИТ»
«ТОЧНЯК БЫЛИ В ТАКОМ НА ПРОШЛ НЕДЕЛЕ КАК В СКЛЕПЕ»
«ДА ЕМУ ЖАЛКО ВЛАДЕЛЬЦЕВ! БОИТСЯ ЧТО ОНИ ЗАКРОЮТСЯ И ТОГДА ОН БУДЕТ ЧУВСТВ. СЕБЯ ВИНОВАТЫМ»
«МНЕ БОЛЬШЕ НРАВ, КОГДА ОН САМ ГОТОВИТ»
«ПОПРОСИ ИСПЕЧЬ ТЕБЕ ИМБИРНУЮ КОВРИЖКУ САМА Б ЩАС СЪЕЛА»
Каждый день я больше всего ждал ужина. В Вегасе, особенно после того, как Борис связался с Котку, я так и не свыкся с тем, до чего это тоскливо — вечерами обшаривать весь дом в поисках еды, сидеть потом на краю кровати с пакетом чипсов или с лотком засохшего риса, который остался от того, что брал навынос отец. У Хоби, к счастью, все было ровно наоборот — весь день строился вокруг ужина. Где мы сегодня едим? Позовем к нам кого-нибудь? Что мне приготовить? Ты любишь пот-о-фё? Нет? Никогда не ел? Рис с лимоном или шафраном? Консервированный инжир или абрикосы? Хочешь со мной дойти до «Джефферсон Маркет»? По воскресеньям мы иногда принимали гостей, среди которых были не только профессора из Новой школы и Колумбийского университета, дамочки из Нью-йоркского оперного оркестра и Общества по охране исторических зданий, а также всевозможные старички и старушки, жившие по соседству, но и много торговцев антиквариатом и коллекционеров самого разного пошиба — от чудаковатых бабулек, которые на блошиных рынках сбывали георгианские украшения, до богачей, которых и Барбуры бы к себе позвать не постыдились (позже я узнал, что Велти многим из них помог собрать их коллекции, советуя, что именно надо покупать). По большей части их разговоры для меня были темный лес (Сен-Симон? Мюнхенский оперный фестиваль? Кумарасвами? Вилла в По?). Но даже когда мы сидели в парадных комнатах с «важными» гостями, тех, казалось, совсем не смущало, что надо самим накладывать еду или есть, держа тарелку на коленях — полная противоположность позвякивавших льдом вечеринкам с вышколенными официантами дома у Барбуров.
По правде сказать, несмотря на то что гости у Хоби всегда были приятные и интересные, я во время этих ужинов только и переживал, вдруг появится кто-то, кто видел меня у Барбуров. Мне было стыдно, что я до сих пор не позвонил Энди, но после той встречи на улице с его отцом казалось куда позорнее сказать ему, что я тут снова болтаюсь и мне опять негде жить.
И еще, хотя это, конечно, были уже мелочи — я до сих пор беспокоился из-за того, как мы вообще познакомились с Хоби. При мне он эту историю никогда не рассказывал — про то, как я к ним пришел, потому что видел, конечно, до чего мне делается неловко, но так-то многим говорил — и я его в этом не винил, такое жаль не рассказать.
— Если знать Велти, то ничего и удивительного, — сказала давняя подружка Хоби миссис Дефрез, она торговала акварелями девятнадцатого века и, несмотря на свои чинные костюмчики и крепкие духи, обожала телячьи нежности, а еще, как все старушки, во время разговора вечно держала тебя за руку или похлопывала по плечу. — Потому что, милый мой, Велти был агораманьяком. Он обожал людей, обожал, понимаешь, атмосферу рынка. Всю вот эту вот суету. Сделки, товары, разговоры, обмены. Это в нем сказывалась кро-о-о-хотная частичка Каира из его детства, а я всегда говорила, что он был бы совершенно счастлив, если б расхаживал в шлепанцах и расхваливал ковры на суке. У него был талант антиквара — он знал, что с кем сочетается. Кто-нибудь, бывало, зайдет к нему в магазин, даже и не думая ничего покупать — так, может, просто дождь переждать, а он им предложит чашечку чаю, а там, глядишь, человек уже в Демойн обеденный стол велит отгрузить. Или заскочит студентик поглазеть, а он вытаскивает недорогую гравюрку. Все были довольны, понимаешь? Он знал, что не каждому по карману прийти и купить большую солидную вещь — поэтому сводничал, подыскивал верные руки.
— Да, и люди ему доверяли, — вставил Хоби, появляясь с наперстком хересу для миссис Дефрез и стаканом виски для себя. — Вечно повторял, что его увечье и сделало его хорошим торговцем, и думается мне, в чем-то он тут был прав. «Милейший калека». Весь как на ладони. Стоит в сторонке, ждет, пока его заметят.
— Ах, уж Велти-то в сторонке никогда не стоял, — сказала миссис Дефрез, взяв свой херес и ласково похлопав Хоби по рукаву. На ее пергаментной ручке блеснул ограненный в розу бриллиант. — Уж он-то, благослови его Господь, всегда был в самой гуще событий — смеется этак, и ни одной жалобы. Так что, милый, — добавила она, повернувшись ко мне, — ты уж не сомневайся. Велти прекрасно знал, что делает, когда тебе это кольцо отдавал. Ведь отдав его тебе, он и привел тебя прямиком к Хоби, ясно?