Щегол
Шрифт:
Хоть газета и казалась мне святыней, историческим документом, я развернул ее и разобрал на отдельные развороты. Угрюмо завернул в них картину — лист за листом — и заклеил тем же скотчем, которым несколько месяцев назад заклеивал рождественский подарок маме. Лучше и не придумаешь! сказала она, нагнувшись — в банном халате, посреди ошметков цветной бумаги, — чтобы поцеловать меня: я подарил ей набор акварельных красок, которые она никогда не возьмет с собой в парк летним субботним утром, которого она никогда не увидит.
Мне всегда казалось: чтобы припрятать что-то, в мире нет надежнее места, чем моя кровать — матрас на солидном казарменного вида латунном каркасе
В гостиной я натолкнулся на мамин свитер, который она бросила на стул, — на ее небесно-голубой призрак. На ракушки, которые мы с ней собрали на пляже в Веллфлите. На гиацинты, которые она за несколько дней до смерти купила на корейском рынке — стебли опали черной мертвой гнилью на стенки горшка. На мусорную корзину: каталоги из «Дувр Букс» и «Бельгийской обуви», обертка от ее любимых конфеток «Некко». Я поднял обертку и понюхал ее. Я знал, что если возьму свитер и поднесу его к лицу, он тоже будет пахнуть ей, хоть мне и делалось тошно от одного его вида.
Я вернулся к себе в комнату, залез на стул и стащил вниз чемодан — небольшой, с мягкими стенками — и набил его чистым бельем, чистой школьной одеждой и сложенными рубашками из прачечной. Затем я положил туда картину и прикрыл ее еще одним слоем одежды.
Я застегнул чемодан — замка не было, но и чемодан-то тряпочный — и застыл на месте. Вышел в коридор. В маминой комнате туда-сюда ездили выдвижные ящики. Смешок.
— Пап, — громко сказал я. — Я пойду вниз, поговорю с Хозе.
И сразу — мертвая тишина.
— Давай! — раздался неестественно-приветливый голос отца из-за закрытой двери.
Я пошел обратно, взял чемодан и вышел из квартиры, оставив входную дверь приоткрытой, чтоб потом можно было войти. Ехал в лифте, разглядывал себя в зеркало, изо всех сил стараясь не думать о том, как Ксандра у мамы в спальне роется в ее одежде.
Встречался ли он с ней до того, как бросил нас? Неужели ему ни на секундочку не стало гадко от того, что позволил ей копаться в маминых вещах?
Я уже шел к выходу, где дежурил Хозе, когда меня окликнули:
— Погоди-ка!
Я обернулся — из багажной комнаты выскочил Золотко.
— Господи, Тео, как жаль-то! — сказал он.
Пару неловких мгновений мы глядели друг на друга, а затем импульсивным — эээх! — рывком, неуклюжим почти до смешного, он обхватил меня и стиснул в объятиях.
— Как же жаль! — повторил он, покачивая головой. — Господи боже, ну и дела.
С тех пор как Золотко развелся, он частенько работал по ночам и в праздники стоял у дверей — без перчаток, с незажженной сигаретой, глядел на улицу. Мама, бывало, посылала меня к нему вниз с кофе и пончиками, когда он сидел в холле один-одинешенек,
всей компании — зажженная елка да электрическая менора, раскладывал газеты по ящикам в пять утра в Рождество, и сейчас, увидев его, я вспомнил эту праздничную утреннюю омертвелость: пустой взгляд, серое и растерянное, обнажившееся лицо, пока он еще не увидел меня, не натянул свою — «привет, пацан» — улыбку.— Я все думал о тебе и о твоей маме, — сказал он, утирая лоб. — Ау bendito [31] . Не могу… не знаю даже, каково тебе приходится.
— Да, — ответил я, отводя взгляд, — тяжело это все.
Отчего-то именно эту фразу я постоянно выдавал, когда люди сообщали мне, как же им жаль. Я повторял ее так часто, что она начала звучать гладенько и слегка фальшиво.
— Ну, я рад, что ты зашел, — сказал Золотко. — Тогда утром я как раз дежурил — помнишь? Как раз у дверей стоял.
31
Господи благослови (исп.).
— Конечно, помню, — ответил я, удивляясь, что он так настойчиво мне про это напоминает, как будто я мог забыть.
— Ох, господи, — он поводил рукой надо лбом — взгляд чуть диковатый, как будто он сам чудом спасся. — Каждый божий день про это думаю. И лицо ее перед глазами — как она в это такси садится. Рукой мне машет, такая радостная.
Он доверительно склонился ко мне:
— А когда я узнал, что она умерла, — сказал он так, будто сообщал мне великую тайну, — я позвонил бывшей жене, вот до чего расстроился.
Он выпрямился и глянул на меня, приподняв брови, будто и не ждал, что я ему поверю. Золотко с бывшей женой скандалили с размахом.
— Мы же с ней и не разговариваем почти, — сказал он, — но кому ж я еще мог рассказать? Надо ж с кем-то было поделиться, понимаешь? Поэтому я звоню ей и говорю: «Роза, ты не поверишь. Погибла такая красивая леди из нашего дома».
Хозе заметил меня и, по обычаю пружиня шаг, подошел к нам, чтобы присоединиться к разговору.
— Миссис Декер, — сказал он, с нежностью покачивая головой, будто другой такой и на свете не было. — Всегда скажет привет, всегда улыбнется. Такая внимательная.
— Не то что некоторые в этом доме, — сказал Золотко, оглядываясь. — Знаешь, такие, — он придвинулся поближе, прошептал одними губами, — снобы. Стоят такие под дверью с пустыми руками — ни сумок, ничего и ждут, значит, пока ты им дверь откроешь, — я вот про кого.
— Она была не из таких, — согласился Хозе, который все мотал головой из стороны в сторону, будто хмурый ребенок, который твердит: нет-нет-нет. — Миссис Декер была высший класс.
— Слушай, погоди-ка секунду, — сказал Золотко, подымая руку. — Сейчас вернусь. Не уходи. Не отпускай его, — велел он Хозе.
— Поймать тебе такси, manito? [32] — спросил Хозе, посмотрев на чемодан.
— Нет, — я оглянулся назад, на двери лифта. — Послушай, Хозе, можешь подержать чемодан у себя, пока я за ним не вернусь?
— Конечно, — ответил он, взяв чемодан и взвесив его в руке. — Нет проблем.
— Я сам за ним приду, понятно? Никому другому не отдавай.
— Ясно, понятно, — любезно отозвался Хозе.
Мы с ним пошли в багажную комнату, где он нацепил на чемодан бирку и взгромоздил его на самую верхнюю полку.
32
Дружок (исп.).