Сдается в наем
Шрифт:
Сомс чувствовал себя так, точно лежал в темноте и «ад лицом его кружился комар. Такое упорство со стороны Флёр было ему внове, и, так как они уже дошли до своего отеля, он проговорил угрюмо:
– Я сделал всё, что мог. А теперь довольно об этих людях. Я пройду к себе до обеда.
– А я посижу здесь.
Бросив прощальный взгляд на дочь, растянувшуюся в кресле, – полу досадливый, полувлюбленный взгляд, – Сомс вошёл в лифт и был вознесён к своим апартаментам в четвёртом этаже. Он стоял в гостиной у окна, глядевшего на Хайд-парк, и барабанил пальцами по стеклу. Он был смущён, испуган, обижен. Зудела старая рана, зарубцевавшаяся под действием времени и новых интересов, и к этому зуду примешивалась лёгкая боль в пищеводе, где бунтовала нуга. Вернулась ли Аннет? Впрочем, он не искал у неё помощи в подобных затруднениях. Когда она приступала к нему с расспросами о его первом браке, он всегда её обрывал; она ничего не знала
– Кто там?
– Я, – отозвался Сомс.
Она переодевалась и была не совсем ещё одета. Эта женщина имела право любоваться на себя в зеркале. Были великолепны её руки, плечи, волосы, потемневшие с того времени, когда Сомс впервые познакомился с нею, и поворот шеи, и шёлковое бельё, и серо-голубые глаза под тёмными ресницами – право, в сорок лет она была так же красива, как в дни первой молодости. Прекрасное приобретение: превосходная хозяйка, разумная и достаточно нежная мать. Если б только она не обнажала так цинично сложившиеся между ними отношения! Питая к ней не больше нежности, чем она к нему. Сомс, как истый англичанин, возмущался, что жена не набрасывает на их союз хотя бы тончайшего покрова чувств. Как и большинство его соотечественников, он придерживался взгляда, что брак должен основываться на взаимной любви, а когда любовь иссякнет или когда станет очевидным, что её никогда не было – так что брак уже явно зиждется не на любви, – тогда нужно гнать это сознание. Брак есть, а любви нет, но брак означает любовь, и надо как-то тянуться. Тогда все удовлетворены, и вы не погрязаете в цинизме, реализме и безнравственности, как французы. Мало того, это необходимо в интересах собственности. Сомс знал, что Аннет знает, что оба они знают, что любви между ними нет. И всё-таки он требовал, чтобы она не признавала этого на словах, не подчёркивала бы своим поведением, и он никогда не мог понять, что она имеет в виду, обвиняя англичан в лицемерии. Он спросил:
– Кто приглашён к нам в Шелтер на эту неделю?
Аннет слегка провела по губам помадой – Сомс всегда предпочитал, чтобы она не красила губ.
– Твоя сестра Уинифрид, Кардиганы, – она взяла тонкий чёрный карандашик, – и Проспер Профон.
– Бельгиец? Зачем он тебе?
Аннет лениво повернула шею, подчернила ресницы на одном глазу и сказала:
– Он будет развлекать Уинифрид.
– Хотелось бы мне, чтобы кто-нибудь развлёк Флёр; она стала капризной.
– Капризной? – повторила Аннет. – Ты это в первый раз заметил, друг мой? Флёр, как ты это называешь, капризна с самого рождения.
Неужели она никогда не избавится от своего картавого «р»? Он потрогал платье, которое она только что, сняла, и спросил:
– Что ты делала это время?
Аннет посмотрела на его отражение в зеркале. Её подкрашенные губы улыбались полурадостно, полунасмешливо.
– Жила в своё удовольствие, – сказала она.
– Угу! – угрюмо произнёс Сомс. – Бантики?
Этим словом Сомс обозначал непостижимую для мужчины женскую беготню по магазинам.
– У Флёр достаточно летних платьев?
– О моих ты не спрашиваешь.
– Тебе безразлично, спрашиваю я или нет.
– Совершенно верно. Так если тебе угодно знать, у Флёр всё готово, и у меня тоже, и стоило это неимоверно дорого!
– Гм! – сказал Сомс. – Что делает этот Профон в Англии?
Аннет подняла только что наведённые брови.
– Катается на яхте.
– Ах так! Он какой-то сонный.
– Да, иногда, – ответила Аннет, и на её лице застыло спокойное удовлетворение. – Но иногда с ним очень весело.
– В нём чувствуется примесь чёрной крови.
Аннет томно потянулась.
– Чёрной? – переспросила она. – Почему? Его мать была armenienne .
– Может, поэтому, – проворчал Сомс, – Он понимает что-нибудь в живописи?
– Он понимает во всём – светский человек.
– Ну, хорошо. Пригласи кого-нибудь для Флёр. Надо её развлечь. В субботу она едет к Валу Дарти и его жене; мне это не нравится.
– Почему?
Так как действительную причину нельзя было объяснить, не вдаваясь в семейную хронику. Сомс ответил просто:
– Пустая трата времени. Она и так отбилась от рук.
– Мне нравится маленькая миссис Вал: она спокойная и умная.
– Я о ней ничего не знаю, кроме того, что она… Ага, это что-то новое!
Сомс поднял с кровати сложнейшее произведение портновского искусства.
Аннет взяла платье из его рук.
– Застегни мне, пожалуйста, на спине.
Сомс стал застёгивать. Заглянув через её плечо в зеркало, он уловил выражение её лица – чуть насмешливое, чуть презрительное, говорившее как будто: «Благодарю вас!
Вы этому никогда не научитесь!» Да, не научится он, слава богу, не француз! Кое-как справившись с трудной задачей, он буркнул, пожав плечами: «Слишком большое декольте!» – и пошёл к двери, желая поскорее избавиться от жены и спуститься к Флёр.Пуховка застыла в руке Аннет, и неожиданно резко сорвались слова:
– Que tu es grossier! [15]
Это выражение Сомс помнил – и недаром. Услышав его в первый раз от жены, он подумал, что слова эти значат: «Ты – бакалейщик!» [16] – и не знал, радоваться ему или печалиться, когда выведал их подлинное значение. Сейчас они его обидели – он не считал себя грубым. Если он груб, то как же назвать человека в соседнем номере, который сегодня утром производил отвратительные звуки, прополаскивая горло; или тех людей в салоне, которые считают признаком благовоспитанности говорить не иначе, как во всё горло, чтобы слышал весь дом, – пустоголовые крикуны! Груб? Только потому, что сказал ей насчёт декольте? Но оно в самом деле велико! Не возразив ни слова, он вышел из комнаты.
15
Как ты груб! (фр.)
16
По созвучию с английским «grocer».
Войдя в салон, он сразу увидел Флёр на том же месте, где оставил её. Она сидела, закинув ногу на ногу, и тихо покачивала серой туфелькой верный признак, что девушка замечталась. Это доказывали также её глаза они у неё иногда вот так уплывают вдаль. А потом – мгновенно – она очнётся и станет быстрой и непоседливой, как мартышка. И как много она знает, как она самоуверенна, а ведь ей нет ещё девятнадцати лет. Как говорится – девчонка. Девчонка? Неприятное слово! Оно означает этих отчаянных вертихвосток, которые только и знают, что пищать, щебетать да выставлять напоказ свои ноги! Худшие из них – злой кошмар, лучшие – напудренные ангелочки! Нет, Флёр не вертихвостка, не какая-нибудь разбитная, невоспитанная девчонка. Но всё же она отчаянно своенравна, жизнерадостна и, кажется, твёрдо решила наслаждаться жизнью. Наслаждаться! Это слово не вызывало у Сомса пуританского ужаса; оно вызывало ужас, отвечавший его темпераменту. Сомс всегда боялся наслаждаться сегодняшним днём из страха, что меньше останется наслаждений на завтра. И его пугало сознание, что дочь его лишена этой бережливости. Это явствовало даже из того, как она сидит в кресле – сидит, отдавшись мечтам, – сам он никогда не отдавался мечтам: из этого ничего не извлечёшь, – и откуда это у Флёр? Во всяком случае, не от Аннет. А ведь в молодости, когда он за ней ухаживал, Аннет была похожа на цветок. Теперь-то не похожа.
Флёр встала с кресла – быстро, порывисто – и бросилась к письменному столу. Схватив перо и бумагу, она начала писать с таким рвением, словно не имела времени перевести дыхание, пока не допишет письмо. И вдруг она увидела отца. Выражение отчаянной сосредоточенности исчезло, она улыбнулась, послала воздушный поцелуй и состроила милую гримаску лёгкого смущения и лёгкой скуки.
Ах! И хитрая она – действительно fine!
III. В РОБИН-ХИЛЛЕ
Девятнадцатую годовщину рождения сына Джолион Форсайт провёл в Робин-Хилле, спокойно предаваясь своим занятиям. Он теперь все делал спокойно, так как сердце его было в печальном состоянии, а он, как и все Форсайты, не дружил с мыслью о смерти. Он и сам не понимал, до какой степени мысль о ней была ему противна, пока в один прекрасный день, два года назад, не обратился к своему врачу по поводу некоторых тревожных симптомов, и тот ему объявил:
«В любую минуту, от любого напряжения».
Он принял это с улыбкой – естественная реакция Форсайта на неприятную истину. Но с усилением симптомов в поезде на обратном пути он постиг во всей полноте смысл висевшего над ним приговора. Оставить Ирэн, своего мальчика, свой дом, свою работу, как ни мало он теперь работает! Оставить их для неведомого мрака, для состояния невообразимого, для такого небытия, что он даже не будет ощущать ни ветра, колышущего листву над его могилой, ни запахов земли и травы. Такого небытия, что он никогда, сколько бы ни старался, не мог его постичь – все оставалась надежда на новое свидание с теми, кого он любил! Представить себе это – значило пережить сильнейшее душевное волнение. В тот день, ещё не добравшись до дому, он решил ничего не сообщать Ирэн. Придётся ему стать осторожнейшим в мире человеком, ибо любая мелочь может выдать его и сделать её почти столь же несчастной, как и он сам. По остальным статьям врач нашёл его здоровом; семьдесят лет – это ведь не старость: он долго ещё проживёт, если сумеет!