Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сечень. Повесть об Иване Бабушкине
Шрифт:

— Изволите гневаться, касатик, — радовался старик гневу Савина, протягивая руку к Бялых, чтобы подал палку. — Не довезли ружьишки до Иркутска? Давеча от Мысовой отъезжал, как великий князь, своим поездом, а нынче — каторжник, а то и похуже… Он провел ребром ладони по заросшей волосами шее.

— Савин! Савин! — тихо повторял Марцинкевич, опробовал сладостное имя на вкус, ждал, когда утихнет дрожь торжества.

— Уберите же этого хама, господин полковник! — Бабушкин нарочно обратился к Энгельке, хотя и уразумел, что дело они будут иметь с почтовым чиновником. — Неужто в отношениях между людьми приличными, даже в крайности, нужен еще и холуй!

— А ты

кто таков?! — Марцинкевич рванулся к Бабушкину, нарушив методу, — паучье, медлительное выжидание момента действовать наверняка. Сероглазый презрительный человек не опасался его, не хотел замечать. Он словно отгораживал от Марцинкевича телеграфистов — сословие, отданное, начиная с Омска, лично ему на суд и расправу.

— Я пожалуюсь барону! — Бабушкин держался своего, смотрел в мертвое, серое лицо Энгельке поверх темных, нафиксатуаренных волос Марцинкевича. — Продержать солдата, защитника России на морозе всю ночь — это ли не грех, господин полковник!

Марцинкевича надо выбить из наезженной колеи, держаться дерзко, без страха, намекнуть на его ничтожество, и тогда можно ждать неистовства и ошибки. И правда: Марцинкевич вцепился руками в отвороты его пиджака так, что не сразу удалось и стряхнуть его, кривил налитое кровью лицо, орал, что барон не станет слушать злоумышленника против престола, что хотя барон и рядом, но для таких проходимцев он дальше, чем Луна от Земли и Мысовая от Петербурга.

— А ведь господин болен, — сочувственно сказал Бабушкин Энгельке, поправляя помятые лацканы. — Я в холеру при докторе состоял, добровольно, единственно по долгу и велению совести. И скажу вам: болен, господин весьма болен.

Ничего подобного не испытывал Марцинкевич с первых лет службы, когда его малый рост, пучеглазость и рвение вызывали насмешки коллег. В эшелоне карателей он сразу нашел себя, пресек шутки, поднялся над другими бессонной жестокостью. Скоро все согласились с монополией Марцинкевича на телеграф, с его малой властью; что ни говори, а телеграфисты на Сибирской дороге исчислялись сотнями, а каратели имели дело с тысячами. И вот на Мысовой, при вступлении их в Забайкалье, над ним смеются! Приданные ему казаки увели к жандармам выпоротых людей, а эти глаз не прячут, они еще и брезгливо-холодны к нему, а военно-судный олух в полковничьем мундире помаргивает белесыми немецкими ресницами.

— Пороть!.. — Он кричал словно в пустоту, кричал казаку у двери, царапнул пальцами по замасленному рукаву тулупа поселенца, требуя и от старика действовать, не стоять на месте. — Нагаек им! Шомполов!

— А это извольте одуматься! — сказал Бабушкин, не выходя из роли. — Это и вчуже стыдно слушать. Извольте извиниться, господин Марцинкевич!

— Ты!.. Ты!.. — захлебывался злобой чиновник. — Откуда знаешь мое имя?

— Как же-с, вы его давеча так выкликали за стеной, будто со страху. Этак в особняках на Неве дворецкие знатных господ объявляют. Князей! — важно сказал он.

Он снисходил к темноте Марцинкевича, рассказывал о вельможах, которые не ему чета, принял на себя все неистовство Марцинкевича, заставляя его забыть о телеграфистах, даже о Савине — главной находке этого дня.

Энгельке сделалось жаль Марцинкевича, он взял его под руку и сказал дружески и с конфиденцией:

— Так сдадим и этих жандармам! Меллер решил не таскать с собой в Забайкалье этот товар. — И добавил тихо: — У барона, кажется, сдают нервы.

— Нет! Позвольте! — Чиновник дернулся, точно отпрыгнул от Энгельке с той же яростью, какую испытывал к арестантам: — Жандармам переданы те, кто схвачен здесь,

а эти доставлены из Слюдянки. Зачем-то же их, черт возьми, везли ночь! Я принесу жалобу барону, Павел Карлович: вы берете ночью те-ле-гра-фи-стов при самых подозрительных обстоятельствах, и как я об этом узнаю? Случайно-с! Солдат, говорите! — Он уставился на Воинова, который очнулся, присел на диване, был страшен соединением неживой белизны лица с черной взлохмаченной бородой и ненавидящими, потерявшими осторожность глазами. — Без погон! А что, как он нарочно в солдатском, для возбуждения умов, чтобы жители полагали, что и солдаты с бунтовщиками?! Извольте их обратно в арестантский!

Энгельке колебался: монополия Марцинкевича на телеграфистов задевала его и раньше, об арестах и порке служащих телеграфа он узнавал случайно, за обедом: барон взял за привычку справляться у почтового чиновника, каково нынче в его охотничьих угодьях, и, подразнивая офицерский синклит, ставить его в пример другим. Теперь он мог бы взять верх над Марцинкевичем: Заботкина одолели приготовления к отъезду, барон раздражен, он уже распорядился судьбой арестованных, команды потребованы в вагоны. Не будь в кабинете и самих арестованных, он нашелся бы, что сказать свистуну, а при них трудно.

— Помилуйте! — спохватился Марцинкевич. — Они ведь даже не пороты! Савин! На нем вся вина; где непокорство, дерзость, самовольство здешнего телеграфа, там и Савин. В вагон их, в вагон! У нас будет время сбыть их с рук.

— Напрасно, господин Марцинкевич! — подал вдруг голос Ермолаев. До этой поры он не поднимал глаз, клонил книзу скифское лицо, поглаживал опухавшую в тепле ногу. — Великий грех на душу берете: дети у меня, четверо…

— Заткнем глотку! — откликнулся Марцинкевич. — И тебе, и щенкам: по такому отцу им одна судьба — сиротская.

— Ах, сударь! — в притворной горести сказал Бабушкин. — Хромой ваш прислужник под дверью у нас полячишкой вас обзывал, а вы, погляжу, злее татарина…

Марцинкевич бросился к двери и столкнулся со старухой, — кряжистой, громоздкой в овчинном тулупе, и с другим тулупом, перекинутым через руку. Она ухватила Марцинкевича цепкой рукой, не отпускала, требовала места в поезде на Верхнеудинск для себя и для мужа, вернее, для гроба с его телом. Пока дышал муж, что-то человеческое просвечивало и в расплющенных, недоверчивых глазах Белозеровой, какая-то тоска, неправая, на злобе взошедшая, но — тоска. Теперь в них мрак, готовность принять все тяжкое, вдовье, что ждет ее в волости.

— Помер, значит, — не удержался Воинов. — Убёг!

— Помер! — горестно подтвердила старуха, не обернувшись. — Посулил господь — жив будет. Фельдшерица над ним ночь билась. По темной поре не помер, а с солнышком и вовсе не надо, кого бог поутру живым узрел, тому и милость. А тут поезд антихристов, казаки всех похватали: доктора, фельдшерицу. Я в ноги кинулась: кричу: «Родные, погодить надо! Дайте им прежде душу христианскую из могилы поднять!» А меня с крыльца да в снег, ногами, ногами куды ни попало…

— Горе! — усмехнулся Воинов. — А мужний тулуп прихватила!

Вот когда старуха услышала Воинова отдельно: проклятый табачник развалился в шинели на деревянном диване, старухе и в голову не шло, что они под арестом.

— А-а-а! Забастовка проклятая! — кинулась с кулаками на Воинова, уронив тулуп, и вцепилась бы в бороду, если бы Бабушкин не удержал ее. — Голытьба чернопузая… Вот вы как в силу вошли, Сибири обман учинили: барон, кричат, едет! А выходит — ряженые, в чужое одетые! Одно семя антихристово!..

Поделиться с друзьями: