Седьмая стража
Шрифт:
Даже утешиться какой-нибудь замысловатой пакостью было нельзя, уж очень аккуратно все было разыграно. Кандидатская милой Ниночки уже была утверждена, ее же книга, почти полностью написанная в любовном рвении самим Одинцовым, уже печаталась главами под ее именем… Да и какое он имел право на что-либо другое претендовать? Не мог же он серьезно думать о мужском единоборстве с двадцатилетним соперником, да еще с южным темпераментом. Но все-таки, это было необыкновенно и чертовски обидно, думал он, запершись у себя дома в кабинете и валяясь на любимом старом диване, все еще в каком-то удивительном, почти полубредовом состоянии; стоило ему чуть ослабить волю, и счастливый кавказец тотчас начинал подмигивать ему из каждого угла. И даже сейчас, когда прошло столько времени, Вадима Анатольевича покоробило; именно в моменты душевного разлада, подумал он, и всплывает самое неприятное. Ну к чему выпятился из тьмы прошлого этот жгучий джигит? Что за капризы психики? У каждого ведь в жизни не без греха, у каждого свои пропасти, под белыми одеждами праведника — ад прошлого. Поистине, кто из нас без греха, пусть первым бросит камень, и не порок страшен, а безверие…
Сколько ни старался, Одинцов не мог остановить
А потом началось и вовсе Бог знает что.
14.
Началось действительно черт знает что.
Прежде чем двигаться дальше в неизвестность, следует заметить, что у Одинцова с некоторых пор развилась одна особенность, можно сказать, научного характера; в своих бессонных ночах и трудах он любил и, главное, мог, в затруднении перед какой-либо загадкой прошлого, как бы вызвать в свидетели то или иное необходимое ему лицо, давно уже пребывающее в ином мире, и не только заинтересованно побеседовать с ним о нужном предмете или повороте истории, но, при случае, и поспорить. Сам профессор не знал, с чего это началось; он никогда и никому о такой своей ущербинке не говорил, и лишь как-то в досадную минуту откровенности намекнул на это странное обстоятельство своему племяннику Роману. Намекнул, а затем и почувствовал неловкость, да и племянник из-за своей очередной сердечной увлеченности не придал признанию дяди значения, — он тут же все и забыл, но сам-то Вадим Анатольевич ничего не забывал. Вот и теперь, в самом унизительном и бесправном положении из-за отказавших ног, он никак не мог понять, почему это лето перескочило в зиму, — он даже точно знал, что в Москву пришел белый и веселый февральский день, и происходит вовсе уж непредвиденное. Хотя не было туч, непрерывно, редко и торжественно падал снег, — дети с визгом и смехом ловили в ладошки ослепительно белые в синеве воздуха непорочные звездочки и слизывали их языком. Снежинки тут же исчезали от детского теплого возбужденного дыхания. Были горки, саночки, молодые румяные мамаши, самая современная Москва с ее гудящими от нескончаемых машин улицами и площадями, с потоками вечно куда-то бегущих людей, с ее обновляющимися вокзалами, аэродромами, с ее бесконечными, пугающе одинаковыми новостройками, с ее станциями метро, похожими на марсианские кратеры, втягивающие и выбрасывающие обратно неисчислимые людские скопища, и через всю эту мешанину, словно ничего не замечая, вроде бы этого ничего и не было, шел своей стремительной походкой император Петр Великий, топорща усы, выпятив подбородок и уверенно втыкая в окружающее месиво толстую темную палку, разбрызгивая целые кварталы и человеческие муравейники, стряхивая их с палки, словно грязь или воду. Видимо, он так и не смог полюбить однажды и навсегда тайно возненавидимый им город; сердито расталкивая дома и переулки, он давил целые толпы, автобусы под его могучими необъятными ступнями мгновенно сплющивались. Из-под развевающихся фалд его сюртука из солдатского сукна сверкало золотое шитье камзола заграничного покроя, — маститый ученый отметил это про себя. Он больше чем изумился от невероятного зрелища, император стремился именно в его сторону, становился ближе и ближе, и зрачки его глаз, сузившиеся, как у рассерженного кота, направились прямо в душу Вадима Анатольевича, сильно струхнувшего именно в последнюю минуту. Император, с презрительным раздражением, как показалось Одинцову, поглядывая кругом, к его окончательному изумлению, поднял свою огромную, вытянутую вперед ногу (профессор увидел изношенную, грубую подошву ботфорта императора), пнул в стену, опрокинул ее и тотчас, определенно в допустимых человеческих размерах, очутившись на третьем этаже, прямо перед Одинцовым, уставился на хозяина, стремглав выскочившего из своего удобного кресла. Император Петр сосредоточенно повертел палку, все так же хмурясь и не обращая внимания на освободившееся кресло, верхом сел на крепкий дубовый стул, повернув его спинку к себе, и, опершись на нее локтями, хозяину концом палки повелительно указал стать перед собою, да так, что знаменитый ученый и историк, не мешкая ни мгновения, даже как-то подобострастно взбрыкнув на старости лет, выполнил требуемое и выжидательно взглянул в грозные кошачьи глаза императора: а не нужно ли чего еще, государь батюшка? И как нарочно кто подстроил, ноздри у профессора зашевелились, мучительно полезли куда то вверх, он успел перехватить своевольный нос, стиснуть его в кулаке, но неожиданный чох все таки прорвался по-бабьи тоненько-тоненько. Одинцов побелел. Поглядев на него, император соизволил махнуть рукой и как-то странно засмеяться — вздернутой правой стороной рта и половиной лица, — один ус воинственно вверх, другой — утвердительно в сторону. Одинцов приготовился по профессорски основательно чихнуть вторично и не посмел, — какой-то раздражительный, йодистый запах слабел, и тут ученый заметил на ботфорте у императора клок морских водорослей, и радостно, от разъяснения загадки, улыбнулся. Петр качнулся в его сторону, и профессор замер, он постарался сдержать даже стук собственного сердца. И дальнейшее он воспринимал в совершенном недоумении и изумлении; император молчал, лицо у него словно окаменело, и в то же время профессор слышал его голос, возникающий как бы само собой и разносившийся под низкими кирпичными сводами; казалось, что голос исходил именно из самих сводов, рождался в их вековечной толще, а сам император Петр был всего лишь фантомом без плоти и голоса. И тогда профессор двинулся проверить свое предположение; сделав в лице своем благочестивое выражение, он стал тихонько подкрадываться стороной к месту, где устроился император.
«Что?» — тотчас, казалось, не размыкая рта, вопросил грозный гость, и Одинцов невольно выставил
вперед ладони, как бы ограждаясь и защищаясь от неминуемой грозы.«Ничего, ничего, я — ничего» — поспешил заверить он и, на всякий случай, слегка отступил, примериваясь взглядом — достанет, коли что, палкой или нет. Император заметил в это время зацепившийся за ботфорт клок сизовато-бурых водорослей, откинул их от себя концом палки, достал коротенькую, с обкусанным чубуком трубочку, любовно и милостиво погрел ее в своей вместительной царской длани, набил табачком и с видимым наслаждением разжег, — ароматный дымок приятно защекотал ноздри профессора, переминавшегося с ноги на ногу и не знавшего, что ему делать дальше, — отойти в сторону или постараться незаметно выскользнуть в недалекую дверь. Почему-то присесть в кресло на глазах у императора ему даже в голову не приходило, и он лишь досадливо покосился на это дурацкое кресло; с хитроватой мужицкой усмешкой покосился в ту же сторону и сам император, затем непонятно хмыкнул, еще пососал свою, каждый раз норовисто всхрапывающую трубочку, деловито выколотил ее о каблук ботфорта, шумно продул и сунул в карман.
«Ну, муж, зело ученый, молчать нечего, говори, раз хотел меня видеть» — все так же не размыкая губ, приказал он.
«О чем же, государь?» — спросил Одинцов.
«Ну, это ты сам должен знать, ты меня потревожил… Должно быть, у тебя государево дело, раз ты осмелился на такое. Говори же! — приказал Петр, все пристальней и зорче, словно окончательно прицеливаясь, всматриваясь в Одинцова. — Запетлял, что ли, в своих мудрствованиях лукавых? Знамо, перо — оно легче сохи. Как ты в своих многописаниях ернических перед всем миром многославное чело народа русского поганишь? В добре ли речешь, в подлинности природы или в бумажном тщеславии, от своей прихоти и корысти? Или ты по иному делу хотел меня видеть?»
«Да я, государь… я» — профессор бросился было к столу с горами рукописей, летописей, книг, больших тетрадей и справочников, гранок, но император Петр властно остановил его.
«Стой, дьяк! Раз ты такой зело ученый и многомудрый, ты мне без всяких бумаг ответствуй, дабы я сразу уразуметь мог и глупость, и мудрость твою… Ишь, — совсем уже по-домашнему проворчал Петр, — привыкли, — как что, соску в рот. Не было тут за вами доброго присмотру. Ну, что ногами-то сучишь, говори!»
«Говорить-то что, государь? — вопросил Одинцов даже по-профессорски спокойно от сознания собственной правоты. — Все просто, вопрос передо мною выскочил, а ты, государь, в самом корне этого вопроса. Я твой последователь и союзник, — как ты и предугадал, кончился русский народ. Надо ему, для его же спасения раствориться в разных других породах да племенах окончательно. Страшно мне становится от такой мысли, да делать нечего, ты, как первый пророк этого дела, укрепи в душевном ознобе ученика своего».
«Ох, чешешь языком-то, ох, чешешь! — от великого желания понять император вновь полез за трубочкой и табаком. — Говори, что ты измыслил, дьяк? С кем у тебя такой сговор? Со мной, говоришь?»
«А ты на меня всего не вали, государь, — обозлился профессор. — Какой сговор? Ты выслушай, вдумайся, здесь совсем другое. А то голову отрубишь, а потом к ответу не призовешь! То-то!»
«Говоришь, не достану?» — не поверил император. — Оттуда ходу вроде нет? Загорится у тебя, сам придешь…»
«Нет, государь, не приду» — заупрямился профессор и покашлял в кулак.
«Не придешь?» — переспросил император, а у самого, как у озябшего кота, стали топорщиться усы.
«Не приду, не то классовое общество, — довольно нелюбезно оскалился профессор. — В твое, государь, мне не попасть, не положено мне по реестру…»
«А-а! Вот ты как завилюжил! — потянулся к нему Петр, резко выбросив вперед руку с зажатым в ней чубуком и черенком едва не вышиб профессору глаз, — ученый муж ошалело отдернул голову. — Ишь, завилял! Ты мне свои воровские речи не талдычь… Как смел ты замыслить вровень со мною подниматься? То-то я припоминаю про твой московский род… все своей родовой кичились, вшивые бородачи, все по углам шептались, от свежего ветра тараканами шарахались!»
«Ты, государь, не так меня понял, — закачался из стороны в сторону Одинцов. — Уразумей меня правильно, жизнь взяла и повернула — был русский народ, да весь вышел… Государь! Государь! — опять увернулся он от карающей державной палки. — Истину же говорю, не первый, не последний раз, когда от великого народа оставался один язык, какие-нибудь мертвые памятники да литература… вот как сейчас — социалистический реализм…»
«А ну размысли свое блудословие!» — повысил голос Петр, и у него опять дернулись усы.
«Книги, государь, книги, — поторопился объяснить профессор. — Ничего иного не осталось… какая уж тут наука история!»
«Стой! Стой, дьяк! — потребовал Петр. — Как смеешь ты моих указов не блюсти? Говори!»
«Каких же, государь, указов?»
«А ты читай!» — приказал Петр, и профессор с изумлением увидел, что держит в руках старый плотный лист. Сомнений никаких быть не могло, — и сама бумага, и герб, и печать, и подпись не вызывали сомнений, и ученый муж тотчас и уткнулся в государственную бумагу носом. «Поелико, — читал он негромко, и все еще с некоторым тайным недоверием, — в России считают новый год по разному, с сего числа перестать дурить головы людям и считать новый год повсеместно с первого генваря. А в знак того доброго начинания и веселия поздравлять друг друга с новым годом, желая в делах благополучия и в семье благоденствия. В честь нового года учинять украшения из елей, детей забавлять, на санках катать с гор. А взрослым людям пьянства и мордобоя не учинять, на то других дней хватает. Петр I. 15 декабря 1699 года».
Оторвав глаза от указа, Одинцов хотел спросить, что все это значит, но пришедший в явное беспокойство и возбуждение гость не дал ему говорить.
«Дядя! дядя! князь!» — внезапно потребовал он, и виски у него молниями перечеркнули лиловатые неровные жилы; тотчас дверь, за спиной у хозяина распахнулась, и ему в затылок кто-то громко и душно засопел; профессор оглянулся, обмер. Перед ним стоял страшный князь-кесарь Ромодановский в тяжелой шубе и зло поблескивал маленьким мутным глазом.
«На дыбу! — сдерживая голос, приказал Петр, словно через силу тыча в сторону Одинцова концом палки… — Сечь нещадно, железами тронуть, ломать… допытаться, с кем из недругов России снесся сей мерзопакостный дьяк… На дыбу!»