Седьмая стража
Шрифт:
«Ах, какая чушь! — говорил себе сейчас Одинцов, испытывая странное, ни с чем не сравнимое чувство наслаждения своей властью и над собой, и над прошлым, рождавшимся когда-то в муках и надеждах; оно расцветало, страдало и боролось, а теперь вот рассыпалось пылью, а в определенный момент вновь зашумит неведомой жизнью. — Могут сказать, что я здесь от страха или от больной, нечистой совести… но какое мне дело сейчас до людского злословия. Ум человеческий извращен, ищет смысл там, где его нет и никогда не было — вот вечная трагедия человека. Миф? Чепуха! Я здесь от боязни самого себя, из-за той подленькой и жалкой, выработанной веками рабства привычки скрывать самую суть, — а вдруг? Так уж устроен человек и погибнет он от любопытства, от стремления проникнуть за черту разумного и дозволенного…»
Дыхание у него прервалось, остановилось, затем участилось и стало горячим, — совершенно случайно глянув в небольшой коридорчик, отходивший в сторону от основного прохода и кончавшийся железной дверью в специальное помещение для
«Такого не может быть, — сказал себе зачарованный ученый муж. — Бред, галлюцинация, переутомление последних недель — все что угодно…»
Он не успел додумать до конца и хоть как-нибудь объяснить происходящее — свет в просторном помещении, с тремя каменными столбами, поддерживающими шатровые своды, как бы сам собой усилился, и старик поднял голову.
«Проходи, — внятно и значительно сказал он. — Давно жду…»
И тогда страх, неуверенность, сомнения — все исчезло, и наступило душевное облегчение и просветление; пристально вглядываясь в лицо старика и начиная различать в нем какие-то давно знакомые черты, уже почти вспоминая их и проникаясь к старику беспредельным доверием и теплотой, Одинцов кивнул. Предоставлялась возможность высказаться о самом сокровенном, без малейшей утайки, — открыто и прямо встретив взгляд старика, приблизившись к нему, Одинцов спросил: «Кто ты и откуда ты меня знаешь?»
Старик прищурился, и Одинцов, внутренне вздрогнув, собрал всю свою волю, стараясь выдержать; незнакомый, нездешний, какой-то потусторонний взгляд старика проникал сквозь него, устремляясь куда-то дальше, в неведомое, и Одинцов чувствовал разгоравшееся желание освободиться, подступиться к старику и опрокинуть его в прах.
«Ты пришел в смятении, — сказал старик, почесывая у себя за ухом длинной палочкой, оказавшейся в его руке. — Не там ищешь… Я всего лишь легенда, и если ты уж разыскал меня, тебе совсем скверно. Не знаю, чем я могу помочь… Вглядись, разве ты не узнаешь себя?»
«Я не за помощью, — стал оправдываться Одинцов в сильном расстройстве — так поразили его последние слова старика. — Да, мне плохо, ты прав… Я лишь хочу понять — почему? Хотя что я говорю… Ничего нельзя понять окончательно. В борьбе живого с мертвым нет смысла».
«Допустим, но ты ведь пришел сюда глухой ночью, — напомнил старик. — Ты думаешь найти невозможное, в мире нет только правых или только виноватых, так не бывает — возьми самого себя…»
«Согласен, — обрадовался Одинцов. — Но так, как ты утверждаешь, тоже не бывает — кто-то должен идти впереди…»
«Ты озлоблен сейчас, — сказал старик, — обиделся на близкого человека, ты, по твоему убеждению, сделал ему много хорошего… Ты его полюбил, в нем ты нашел свою вторую тайную половину души, неосуществленную, задавленную и оттого особенно дорогую. Ты не должен обижаться, твое добро для его души опустошение и гибель. Ты проводил его надолго, и ему предстоит мученическая судьба, но без этого он был бы несчастным человеком. Он из высших посвященных в братстве, и зря ты не проводил его напутственным словом…»
«Ты бредишь, старик, — сильно побледнев, с угрозой сказал Одинцов. — Какое братство? Какое напутствие?»
«Не кощунствуй даже перед своей собственной душой, ты лучше других знаешь — какое» — остановил его старик, повелительно вскидывая голову.
«Кто же прав? — тихо спросил Одинцов. — По другому мне нельзя, и ты это тоже хорошо знаешь…»
«Я уже говорил, в жизни нет правых, — вздохнул старик. — Забудь и делай свое. Дашь разрастись обиде, погубишь дело. Стало много пророков, а пахарей, упорно и мерно ведущих свою борозду во тьме жизни, все меньше, — хлеба же и счастья требуют все. А пророки больше всего… Успокойся, веди свою борозду, она целительнее разрушительных и бесплодных слов пророков».
«Спасибо, — поклонился Одинцов с больным, беспокойным
блеском в глазах. — Кто помнит о земляных червях, хотя они и полезны? Или все бессмысленно? Тяжкий, безгласный труд и высокий подвиг — все в конце концов обращается в прах и нет смысла искать, страдать и жалеть? Так тоже не бывает… Или я оступился — где, когда?» — забормотал он, стараясь встряхнуть и пробудить в себе все прошлое.«Человек торопится успеть, — пояснил старик, и его брови нависли еще ниже и теперь почти совсем скрыли глаза. — И однако всему свое время, жди! То, что сегодня темно и запутанно, завтра станет ясно малому ребенку, такова жизнь человека, ее закон. Ничто не исчезает бесследно, ни тайное злодейство, ни безымянный подвиг, все в свой срок обретает голос. Не торопи судьбу».
«Но кто же ты, кто? Мне это очень важно, — затосковал Одинцов — странные и темные речи старика вызвали в его душе опустошительную и бесполезную жажду, и хотя он все время знал, что именно об этом нельзя спрашивать, но удержаться не мог. — Зачем ты позвал меня?»
И старик задумался, от бессмысленного и ненужного вопроса его лицо преобразилось, приобрело твердость и определенность, и Одинцов, заслоняясь, отступил. Он даже самому себе не мог признаться в происшедшем дальше. В руках у старика появился большой старый мешок, он сгреб в него груду бумаг со стола, встав и шагнув назад, оглянулся, шевельнул седыми усами, изображая улыбку, и в мозгу профессора вспыхнули слова: «Все забудь, слышишь?» Затем старик встряхнул мешком и исчез в стене, — перед глазами у Одинцова поплыла непроницаемая темень. Очнувшись, постепенно приходя в себя и с трудом встав с пола, он узнал свой просторный кабинет на втором этаже. Он помнил единственное — проступившие в самый последний момент в лике старика свои собственные глаза.
17.
На следующей неделе после трудного, в чем-то даже мучительного разговора с шурином, Меньшенин отправил в отдел кадров института заявление на имя директора с просьбой об увольнении. Зоя с мальчиком по-прежнему находилась в Крыму, и ее возвращения ждали только через несколько дней, — Одинцов послал сестре спокойную телеграмму, с пожеланием не волноваться, отдыхать и набираться сил, а сам еще дважды наведывался к зятю, — душевное напряжение у него нарастало. Однажды, прогуливаясь по Пушкинской площади, он остановился и быстро оглянулся, — перед ним словно бы мелькнуло лицо зятя, заросшее, с провалившимися глазами, безумными от веселой дерзости; кажется, эти сумасшедшие глаза даже подмигнули. Одинцов застыл столбом, мешая прохожим, не зная, что делать, — его опалило неизвестной ему досель нечистой жизнью.
— Алексей! — крикнул он, бросаясь к переходу, но там уже ползли по улице машины, и само собой явилось сомнение, — так, померещилось от волнения последних дней, подумал он, мелькнуло из марева жизни.
Успокоившись, он отправился дальше, хотя что-то заставило его раз и другой оглянуться — себя нельзя было обмануть, он видел именно зятя и узнал его. И Меньшенин заметил шурина, оттого и шарахнулся прочь, успел перебежать через улицу, нырнул в первую же низкую арку, и долго стоял между деревянным мусорным ящиком и полуразвалившейся кирпичной стеной, вдыхая вонь разлагающихся отбросов. Он вспомнил шатнувшееся назад лицо профессора, опустил голову, стараясь понять и объяснить и свою неожиданную резвость. Затем он легкомысленно пожал плечами, — вверху светилось несколько окон, как бы очерчивая тесное пространство старого московского двора, и Меньшенин долго глядел в темное небо, пытаясь нащупать в нем хотя бы малейший просвет — в небе ничего не менялось, в глазах сквозила одна непроницаемая тьма. Он выбрался из своего убежища, что то внезапно вспомнив, похлопал себя по карманам и сразу успокоился. Деньги пока были, можно еще успеть зайти в Елисеевский, вот чуть-чуть приободриться и зайти. Отчего не покуражиться, с прошлым покончено, кое-какие бумаги он отнес вчера единственному, пожалуй, искренне переживающему за него человеку, Жорке Вязелеву, пребывающему, естественно, в полном недоумении, посидел у него, выпил чашку чаю, с удовольствием выслушал скучнейшую проповедь о добродетели и пороке. Почти не отвечая на расспросы, он лишь с нежностью, словно прощаясь навсегда, украдкой всматривался в лицо школьного друга; он любил этого человека, хотел на прощанье сказать ему нечто серьезное и теплое, и не смог. Он задержал дыхание, стараясь успокоить сильнее забившееся сердце и ничем не выдать себя, — ему стало весело от тяжелой озабоченности хозяина, в голове мелькнула довольно забористая шутка. Зная характер старого товарища и ни за что не желая его обидеть, он удержался — что он мог сказать честному и правильному человеку, всю жизнь боявшемуся неудовольствия и кары власть предержащих? И лицо его окончательно прояснилось, — колесо крутанулось и выбросило именно такой билет, больше никаких скидок ждать не приходилось. История, весьма и весьма изворотливая дама, приспособилась обеспечивать сразу трех любовников — прошлое, будущее и настоящее, даже если они почти несовместимы, и хороший человек Жора Вязелев сам отлично все знает, остальное же его не касается. Остальное или слишком личное, или же обжигающее, неподвластное никому постороннему, а значит, и не нужное ему.