Седьмой чемоданчик
Шрифт:
Солнце теперь садится гораздо позднее, среди полной тишины верхушки сосен окрашены веселым светом. Два дня на даче пахло весенней водой, но опять наступили холода. В прямоугольном циферблате наручных часов, как на обрамленной картине, проступает день: коричневое, темно-зеленое и голубое так со времен Возрождения писались планы в европейском пейзаже. Но есть еще и ветка — сухая, корявая, капризной линией она рассекает видимое на две неравные части.
Серое пятно соседского сарая. На его крыше белый матрас слежавшегося снега.
Но я веду головой вправо и наверх. Выше, выше и быстрее, чтобы оттуда сорваться вниз, пронестись по линии забора и опять
К вечеру краски приглушаются. Мир становится похож на древнюю китайскую гравюру: монохромный, скупой, полный разлитой повсюду энергии.
На даче все та же красная клетчатая скатерть на овальном столе, оранжевый свет абажура. Телевизор, который мне совсем неохота включать. Жасмин похож на бамбук с китайского свитка. Тонкие веточки фруктового дерева чуть тронуты инеем, подчеркнутые им линии рождают ощущение многомерности и глубины.
2
Четыре года назад я купил путевку в актерский Дом творчества «Щелыково», но жить там не смог. Сбежал в крохотную Рыжевку — деревушку в лесу, у речки с каким-то протяжным финским именем, в пустой дом, предназначенный для летних пикников. Одолжил у местных ружье, ходил по окрестностям. Стоял поздний сентябрь.
Сосед-охотник позвал меня как-то на мыс, где в речку втекал лесной ручей.
Ждали мы долго, утка не летела. Темные сосны и ели на другом берегу реки на красно-желтом заднике лиственных деревьев были словно прописаны тушью. Остро пахла сырая трава. Пугаясь собственного голоса, на опушке заикал маленький сычик и тут же и смолк. Вдруг над водой, перед самым нашим носом, со свистом пронеслась стая реактивных чирков и скрылась за поворотом реки. Спутник мой плюнул с досады под ноги, захлюпал по кромке ручья к стрелке. В лунном свете камешки на перекате блестели, словно кто-то щедро бросил на дно пригоршню серебряных монет.
Я отправился домой через перелесок, краем овсяного поля. Ступал осторожно, держа наготове дробовик, но не увидел даже старого звериного следа на мокрой и жирной дорожной глине.
Вдруг набрел на пустырь. Заросшие крапивой прямоугольники домов, косые жерди изгороди, столб с уцелевшим изолятором и оборванными плетями алюминиевых проводов. Дорога огибала остатки деревни. Старая колея, что шла когда-то по единственной улице, почти исчезла в отяжелевшей от росы некошеной траве.
Я достал из кармана карту, точнее кальку с километровки, ее копировал еще мой дед. Он жить не мог без планов, схем и карт, запасался ими в любую поездку. Ящик его старого письменного стола и сейчас забит ими до отказа.
Ориентиром служила река, мыс при впадении ручья. Ошибиться было невозможно передо мной лежали остатки Бобров, деревни, где дед с бабкой отдыхали летом у бабкиного племянника. Маленькая луна застыла над верхушками дальних деревьев. Ветра не было. Лес плыл в густом холодном тумане. Картина перед глазами имела четко обозначенные планы. Одинокий корявый столб с разбегающимися проводами врезался в ночной воздух застывшей свечой.
Все вместе, задавая ритм, сшивала воображаемая линия. Она начиналась в правом углу у излома старой изгороди, медленно перекидывала мостик к подножию столба, чтобы затем стремительно взвиться по его сухому стволу.
Пометавшись из стороны в сторону в обрывках проводов и как бы обломившись в них, она низвергалась вниз, скользя по причудливой длинной параболе, и утыкалась прямо в лунную бляшку. Луна, как магнит, притягивала серый алюминий. Едва коснувшись ее, он истаивал в белом кипящем серебре. Холодный свет растекался по округе, проникал
в каждую краску ночного пейзажа, рождал ощущение надмирного, вечного покоя.Я сложил старую кальку, спрятал во внутренний карман ватника. Глубоко и медленно втянул носом влажный воздух, подержал его в груди, словно выполнял упражнение по восточной медитации, и так же аккуратно выдохнул. Повесил ружье на плечо и пошел по дороге в Рыжевку.
Фонарь на столбе едва освещал поляну около дома сторожей и низкий коровник.
Хозяйка и дачница в длинных резиновых сапогах молча стояли у чуть приотворенной двери в хлев. У хозяйкиных ног застыло блестящее ведро с вечерним надоем. Густая пена поднималась над краем. Дачница держала в руках бидончик. Две склонившиеся друг к другу женские фигуры, казалось, вели безмолвный разговор — в их позах были печаль и тайна, я не решился к ним подойти.
Обойдя женщин стороной, я спустился к реке. Хрупкая и легкая хозяйская дочка стояла на коленях на мостике — пускала кораблики из кленовых листьев.
Сгибала их пополам, сшивала стебельком, и получались тупоносые парусники.
Узловатый ствол дерева, к которому цепляли лодку, в точности повторял линию ее наклона. Рядом с ней он казался массивным и грубым.
— Настька! — позвал я.
Она вскочила с колен и отряхнула платьице от невидимой пыли.
— Сколько лет уже нет Бобров?
— Мама говорила, последний дом сгорел за год до моего рождения.
Мы поднялись на высокий берег к их дому. Едва увидев меня, хозяйка запричитала:
— Петька! В Москве у вас опять война, танки стреляют! Сереженьку моего на войну заберут!
Даже отключившееся телевидение почему-то не испугало меня. Поймали обрывочные сведения по радио. Услышав, что толпой командует бездарный генерал Макашов, я легко погасил ее истерику. Она сразу поверила, что отслуживших не станут призывать повторно, но напоследок тяжело вздохнула:
— Чего им все власть не поделить?
Я смолчал, сраженный ее неподдельной наивностью. Спросил, не помнит ли она моего деда.
— Доктора? Припоминаю, он мне еще гнойник на ноге отказался вырезать, направил в больницу.
Объяснять ей, что дед — доктор искусствоведения, было бесполезно.
Я взял банку молока и отправился в свой дом.
Настьке недавно стукнуло одиннадцать. Выходило, дед с бабкой отдыхали в этих местах лет пятнадцать назад. Когда я разворачивал кальку, мне показалось, что это было совсем недавно.
3
Теперь на даче я открываю сборник избранных работ деда, нахожу фотографию: «Н. Ю. Зограф и Г. А. Недошивин в Щелыкове. 1965 г.» Две фигуры. Кажется, что буйная белая трава по краю фотокарточки рвется из-под их ног к самому небу. На втором плане — репьи и крапива, почти заслонившие венцы полуразрушенного сарая. На крыше кое-где сохранилась дранка. На самом верху — оставшийся объективу кусочек светлого неба и пышное дерево, наверное, черемуха. Солнце бьет сквозь листву.
Бабка спряталась за деда, отчего выглядит выше, чем на самом деле. Правая рука вытянута вдоль тела и сжата в кулак, левая уперта в пояс, но глаза опущены и прикрыты. На ней простая черная юбка и серая вязаная кофта, разделенная темной полосой посередине, там, где крепятся пуговицы. Воротник тоже темный, как и манжеты.
Дед, повернувшись в три четверти, смотрит в объектив. Копна выбеленных солнцем, взъерошенных, как трава под ногами, волос разрушает статичность позы. Чуть тронутое улыбкой доверчивое лицо. Черный прогулочный пиджак.